Номер не пройдет. Но что-то в этом есть.
Он увидел стадо, расплывшееся в серебряном зное. Серебряные, припудренные масличные деревья. Спокойные, долгие дни: подрезка, созреванье. Маслины укладывают в банки, да? У меня осталось несколько штук от Эндруза. Молли их выплевывает. Теперь она находит в них вкус. Апельсины в папиросной бумаге укладывают в корзины. Цитрусы тоже. Интересно, живет ли еще бедняга Цитрон в Сэнт-Кэвинс-Параде? И Мастянский со своей старой цитрой. Хорошие у нас бывали вечера. Молли в плетеном кресле Цитрона. Приятно подержать в руке холодный, восковой фрукт, подержать в руке, поднести к носу и вдохнуть аромат. Вот так, тяжелый, сладкий, дикий аромат. Всегда один и тот же, из года в год. Да и цены они берут неплохие, Мойзель мне говорил. Арбэтэс-плейс: Плезентс-стрит: добрые старые времена. Должны быть без малейшего изъяна, он говорил. А дорога какая. Испания, Гибралтар, Средиземное море, Левант. Корзины выстроились на набережной в Яффе, какой-то парень отчеркивает их в книжке, моряки в грязных робах ворочают их. А вон тот как его зовут из мое вам. Не видит. Шапочное знакомство, скучно. Со спины похож на того норвежского капитана[8]. Интересно, встречу ли я его сегодня. Фургон для поливки улиц. Чтобы вызвать дождь. Яко на небеси и на земли.
Облако постепенно наползало на солнце, всё больше, медленно, всё больше. Серое. Далекое.
Нет, не так. Бесплодная земля, голая пустыня. Вулканическое озеро, мертвое море: без рыб, без водорослей, запавшее глубоко в землю. Никакой ветер не поднимет этих волн, серого металла, ядовитых туманных вод. Серный дождь, так они называли эту штуку с неба: города в долине: Содом, Гоморра, Эдом[9]. Все мертвые имена. Мертвое море в мертвой стране, серой и древней. Теперь древней. Она вскормила самый древний, самый первый народ. Сгорбленная старая ведьма вышла от Кассиди, вцепившись в горлышко водочной бутылки. Самый древний народ. Странствовал по всему миру, из плена в плен, размножаясь, умирая, повсюду рождаясь вновь. Он лежит там теперь. Теперь больше не может рожать. Мертв: как у старухи: серое, запавшее влагалище мира.
Запустение.
Серый ужас палил его плоть. Сложив лист и сунув его в карман, он свернул в Экклз-стрит, торопясь домой. Холодные маслянистые струи скользили по его венам, холодная кровь: старость сковывала его соляным покровом. Ну вот, я и пришел. По утрам постоянно всякая гадость мерещится. Встал не с той ноги. Надо опять начать делать гимнастику по системе Сандова[10]. Ходить на руках. Пятнистые, коричневые кирпичные дома. Номер восьмидесятый всё еще не сдан. Почему это? Ведь сто́ит всего-навсего двадцать восемь. Тауэрз, Бэттерзби, Норз, Мак-Артур: на окнах в первом этаже билетики. Пластыри на больном глазу. Вдохнуть нежный чайный пар, чад сковороды, шипящее масло. Ближе к ее обильному, согретому постелью мясу. Да, да.
Быстрый, теплый солнечный свет прибежал в мягких сандалиях с Бэркли-сквер вдоль светлеющего тротуара. Бежит, она бежит мне навстречу, девушка с золотыми волосами по ветру.
Два письма и открытка лежали на полу в передней. Он нагнулся и поднял их. Миссис Мэрион Блум. Его быстрое сердце сразу забилось медленней. Нахальный почерк. Миссис Мэрион.
– Польди!
Войдя в спальню, он полузакрыл глаза и подошел сквозь теплый желтый сумрак к ее взлохмаченной голове.
– Кому письма?
Он посмотрел на них. Мэллингэр. Милли.
– Мне от Милли письмо, – сказал он медленно, – а тебе открытка. И письмо тебе.
Он положил открытку и письмо на пикейное покрывало у сгиба ее колен.
– Поднять штору?
Осторожными рывками поднимая штору до половины, он увидел, скосив глаза, как она взглянула на письмо и сунула его под подушку.
– Так довольно? – спросил он, обернувшись.
Она читала открытку, опершись на локоть.
– Она получила вещи, – сказала она.
Он подождал; она отложила открытку и снова медленно, с блаженным вздохом свернулась клубком.
– Сделай скорей чай, – сказала она, – у меня внутри всё пересохло.
– Вода кипит, – сказал он.
Но он остался и убрал со стула: ее полосатую нижнюю юбку, смятую, запачканную рубашку: взял всё в охапку и положил в ногах кровати.
Когда он спускался в кухню, она позвала:
– Польди!
– Что?
– Сполосни чайник.
Определенно кипит: хвост пара из носика. Он прокипятил и сполоснул фарфоровый чайник и положил в него четыре полных ложки чая, потом наполнил его водой, наклонив большой чайник. Поставив чай завариваться, он снял большой чайник, и поставил сковороду на горящие угли, и стал следить, как скользит и тает комок масла. Покуда он разворачивал почку, кошка, мяукая, терлась об него. Дашь ей слишком много мяса, она перестанет ловить мышей. Говорят, они не едят свинины. Кошер. На. Он уронил измазанную кровью бумагу и бросил почку в шипящее масло. Перец. Он щепотью, кругообразно посыпал ее перцем из надтреснутой рюмки для яиц.
Потом он вскрыл письмо, пробежал глазами страницу и перевернул ее. Спасибо: новый берет: м-р Кофлэн: пикник на озере Оуэл: молодой студент: купальщицы Блэйзиса Бойлэна.
Чай заварился. Он наполнил свою собственную чашку, фальшивый «Краун-Дерби», улыбаясь. Глупышка Милли подарила в день рождения. Ей было тогда всего пять лет. Нет, постойте: четыре. Я подарил ей поддельные янтарные бусы, она их разорвала. Совал для нее в ящик для писем сложенные пополам листы коричневой бумаги. Он улыбался, наливая чай.
О Милли Блум, ты моя душка,
Кроме тебя, мне никого не надо,
Ты мне милее без одной полушки,
Чем Кэти Кио с осликом и садом[11].
Бедный старый профессор Гудвин. Ужасный старый хрен. А все-таки был воспитанный старик. Как он по-старомодному кланялся, уводя Милли с эстрады. А это его зеркальце в цилиндре! Милли однажды вечером принесла его в гостиную. Посмотрите, что я нашла в шляпе профессора Гудвина! Мы все смеялись. Уже тогда чувствовалась женщина. Живая была девчонка.
Он воткнул вилку в почку и шлепнул ее на другую сторону: потом поставил чайник на поднос. Крышка запрыгала, когда он взял поднос. Всё поставил? Бутерброды, четыре, сахар, ложка, сливки для нее. Да. Он понес его наверх, зацепив большим пальцем ручку чайника.
Толкнув дверь коленом, он внес поднос и поставил его на стул подле кровати.
– Как ты долго возился, – сказала она.
Медные шишки зазвенели, когда она резко выпрямилась, упершись локтем в подушку. Он спокойно посмотрел сверху вниз на ее жирное туловище и между большими, мягкими грудями, висевшими в ночной рубашке, как козье вымя. Тепло, поднимавшееся от ее лежачего тела, мешалось с запахом чая, который она наливала.
Полоска разорванного конверта выглядывала из-под смятой подушки. Уходя, он остановился и выровнял покрывало.
– От кого письмо? – спросил он.
Нахальный почерк. Мэрион.
– Ах, это от Бойлэна, – сказала она. – Он прислал мне программу.
– Что ты будешь петь?
– «La ci darem» с Дж. С. Дойлем, – сказала она, – и «Старинную песню любви»[12].
Ее полные пьющие губы улыбнулись. От этого ладана на следующий день остается довольно противный запах. Как протухшая вода из-под цветов.
– Не открыть ли мне на минутку окно?
Она отправила в рот сложенный пополам ломтик хлеба, спросила:
– В котором часу похороны?
– Кажется, в одиннадцать, – ответил он, – я еще не читал газет.
Следя за ее вытянутым пальцем, он за одну штанину поднял с кровати ее грязные панталоны. Нет? Тогда скрученную серую подвязку с чулком: слежавшаяся, блестящая пятка.
– Нет: книгу.
Другой чулок. Ее нижняя юбка.
– Наверно, упала, – сказала она.
Он пошарил. Voglio e non vorrei[13]. Правильно ли она произносит: voglio. В кровати нет. Наверно, завалилась. Он нагнулся и приподнял подзор. Упавшая книга распласталась на округлости оранжевотонного ночного горшка.