Литмир - Электронная Библиотека

— Петр Егорович, — сказал я, — Анна Петровна живет в доходном доме Ложкина, второй этаж, квартира в углу. Извозчику скажите: дом Ложкина, вам всякий покажет. Уверен, она будет рада вас видеть. Вы сразу к ней, или до нас скатаетесь?

Кивнув, мужчина поблагодарил меня и за встречу, и за сведения об Анне и стал прощаться, сказав, что прибудет в гости позже. Настя обняла отца еще раз, шепнула ему что-то на ухо, и он в ответ улыбнулся — неожиданно мягко, так, как, наверное, не улыбался ни при ком из нас. Потом свистнул извозчика, на котором и отправился к дочери. Тихон уже погрузил Аринины сундуки, а с ними и корзину, а Ирину посадил рядом с собой. В итоге Петр Егорович поехал в одну сторону, а мы в другую, втроем: я, Настя и Арина, которая всю дорогу просидела молча, глядя в замороженное окно кареты.

Дома я оставил дам с Александрой и спустился к Егору Петровичу. Домовник выслушал и немедленно принялся кланяться и разводить руками: помесячно, да без скандала, да барышне из благородных, да как не сыскать. Я дал ему денег вперед, велел топить печь и сказал, чтобы к вечеру все было готово к заселению.

Подымаясь обратно по лестнице, я уже знал, что беру на себя хлопот на полгода вперед. И, честно говоря, не был уверен, что это было правильным решением.

* * *

Саратов. Губернаторский дом

Депешу принесли в восьмом часу утра, когда Алексей Дмитриевич еще не поднялся с кровати.

Телеграфная станция помещалась в двух квартарах от губернаторского дома, но по такому морозу депешу несли не с посыльным, а с нарочным: человек в тулупе вошел в переднюю с инеем на усах, отдал конверт дежурному лакею и, не уходя, ждал, не будет ли ответа. Игнатьев слышал из спальни, как в прихожей топают, отряхивая валенки, и как лакей несет ему на подносе сложенный лист.

Накинув халат, он прошел в столовую, приказал подать чаю, надел очки и прочел. После чего приказал срочно вызвать начальника губернской канцелярии.

В депеше был полный текст «правительственного вестника» с припиской, что телеграмма передана по особому поручению государя для скорейшего ознакомления. А также, что основной пакет документов прибудет почтой в кратчайший срок.

Начальник губернской канцелярии явился через полчаса — уже в сюртуке, с тем особенным лицом, с каким подчиненные входят в кабинет руководителя, когда произошло нечто крайне важное, не терпящее отлагательств. Игнатьев молча протянул ему лист, подождал, пока тот прочтет, и велел:

— Достать опись, что мы отправляли в министерство по комитету, всю, с самого сентября. И сведения об этом дворянине. Все, что есть в делах — и все, что можно узнать о нем не из официальных документов.

Когда за начальником закрылась дверь, губернатор встал и прошел к окну.

За ним лежала Волга — белая, просторная, изрезанная следами санных дорог, и над ней в морозном воздухе стоял дым из труб. Игнатьев смотрел на реку и не видел ее. В ушах у него все еще стояли прочитанные слова: «прежде прочих мест империи», и рядом — фамилия, которую он не то чтобы слышал впервые, но которую никогда не встречал ни в одном представлении, ни в одном списке, ни на одном комитетском заседании.

Затем мужчина отошел от окна и вернулся к депеше, чтобы перечесть. Ничего не изменилось: строки стояли на месте, и в них не было ни двусмысленности, ни оговорок. Император рассмотрел проект об устройстве быта помещичьих крестьян, признал основания его соответствующими видам правительства и повелел ввести их прежде прочих мест империи — в опытном порядке — и был дан указ Сенату обратить эти положения в закон, не оставляя места ни произвольным толкованиям, ни проволочке.

Переборов первый шок, Алексей Дмитриевич стал думать, как отнестись к этому поручению государя.

С одной стороны, это была великая честь. Государь избрал его губернию. Не Тульскую, не Тамбовскую, не Ярославскую, где дворянство сговорчивее, а его — ту, где полторы сотни тысяч помещичьих душ и где мужик вот уже второй год живет слухом про настоящую волю. В эдаком деле выбирают не губернию, а человека. И стало быть он, Игнатьев, прослуживший здесь шесть лет, замечен, отличен и вписан — дай только срок — в то, о чем будут писать в учебниках, когда его самого давно не будет на свете. Вслед за этим пришли и другие, более приземленные картины: доклад, награда, чин, лента, а там, если дело пройдет гладко, и нечто большее, о чем не выговаривают даже про себя, а только представляют в виде герба над воротами.

И почти тотчас, будто невидимый письмоводитель переложил лист, наступило иное. Страх.

Игнатьев хорошо знал свою губернию. Знал, что уездный мужик терпелив, покуда не тронули его последнего, а потом берется за топор без всяких рассуждений. Знал, чем окончилось объявление о наборе в морское ополчение в пятьдесят пятом: как со всей округи побежали прочь целыми деревнями, как бабы клали детей на дорогу, как пришлось тогда же прекращать объявление и потом полгода разбирать по губернии следствия. Знал он и другое, о чем и в рапортах не всякий раз писалось прямо: саратовские мужики, с тех пор как пошли толки об освобождении, ждут не свободы вообще, а земли. Всей. Без выкупа и без долгов. Им рисуют волю так, как она им нравится, и всякий, кто привезет им в губернию нечто иное, окажется в их глазах обманщиком — а обманщика с мужиком сближает не спор, а вилы.

Что предлагал проект, губернатор еще не знал — и это было хуже всего. Одно из депеши следовало ясно: государь повелел ввести, и вводить надлежит ему, Игнатьеву, и вина за то, что не получится, ляжет тоже на него, а не на этих господ в Петербурге, которые реформаторские записки пишут в тепле.

Тут же, поверх страха, поднялось третье чувство, о котором он вначале даже не подумал.

Раздражение на молодого человека.

Организованный Игнатьевым комитет по рассмотрению реформы заседал с сентября позапрошлого года. В комитете сидели люди с положением: уездные предводители, помещики с действительною родословною — люди тяжелые, спорящие до хрипоты, но свои и понятные. Дело тянулось, шли указы, переписки, ведомости, представления, справки — и никто в губернии даже не задавался вопросом, а можно ли иначе. А теперь депеша сообщала, что труд составления проекта принадлежит дворянину Винокурову, за усердие пожалованному золотой медалью, и что проект принят. Винокуров этот — молодой. Стало быть, не губернаторский комитет, не саратовское дворянство, а частный юноша из… откуда, из Царицына? Мысль о том, зачем он полтора года водил комитетские заседания, если все решилось без них за тысячу верст, оцарапала больно. Игнатьев не был завистлив, но служба приучила его считать, кто и чего стоит, и здесь счет выходил унизительный: он — губернатор, а имя в депеше — не его.

Мужчина прошелся по кабинету, от окна к столу и обратно, и заставил себя остановиться. Думать дальше следовало по служебному.

С высочайшею волею не спорят. Воспротивиться объявленному рескрипту нельзя: это уже не проект, а государево изъявление, под которым стоит и указ Сенату. Остается одно — идти в ту же сторону, куда идет государь, и делать это быстрее, чем кто-либо другой, чтоб наверху знали, чья губерния оказалась к делу способнее прочих. А чтобы идти в эту сторону без убытка для себя, надлежит прежде всего обзавестись личною связью с человеком, чей проект принят. Кто он, этот Винокуров? Какие связи в Петербурге имеет, кто за ним стоит, на кого он опирается? Юноша, облеченный доверием государя — есть дверь, и дверь, хвала Богу, в его же губернии; пройти в нее надобно раньше, чем это сделают в Царицыне или именитые помещики.

А раз так — надо приписать его в комитет.

К вечеру того же дня губернатор собрал у себя в доме тех, кого полагалось по такому случаю.

Съехались губернский предводитель дворянства, четверо уездных, депутаты от комитета — те самые, что полтора года спорили в заседаниях о выкупе, о наделах и о том, как бы все осталось по-старому. И еще несколько помещиков, чьих земель в губернии было побольше, чем у целой сотни иных дворян. В зале поставили свечи, лакеи внесли чай, и Алексей Дмитриевич, в мундире, с депешей в руке, читал им вслух то же, что утром прочел сам. Читал ровно, не поднимая глаз, как читают приказы.

23
{"b":"981071","o":1}