Осенью 1973 года Москву посетил выдающийся финский логик, ученик Витгенштейна, Георг Ханс фон Вригт, действительный член Финской академии наук, возглавлявший её в 1968–1970 годах. Он специализировался на проблемах неклассической логики, исследовал проблемы времени и изменения, причинности, детерминизма и вероятности, внёс ряд новаторских идей в разработку логической теории. Сопровождать фон Вригта во время его визита в СССР было поручено аспирантке Зиновьева А. М. Фединой. Она вспоминает: «Его приезд в Москву был связан с его желанием выяснить подробности визита Витгенштейна в 1930-е годы в СССР. Фон Вригт был аристократом не только по происхождению и образу жизни, он был аристократом духа. В бюрократично-чванливом обществе советской интеллигенции аристократизм фон Вригта воспринимался как нечто простоватое, тем более что общался он исключительно по-английски. Его значимость была недооценена сотрудниками сектора логики. <…> Ленинградские логики оказались ещё менее заинтересованными в общении с фон Вригтом, нежели московские. Практически всё время пребывания фон Вригта было посвящено культурной программе»[344]. Работы Зиновьева были хорошо известны Вригту, и он хотел познакомиться с советским логиком лично. Зиновьеву тоже не надо было объяснять, кто такой Вригт. Они встречались несколько раз — в институте и дома у Зиновьевых, ходили в мастерскую к Неизвестному.
Через полгода, в апреле 1974-го, в канцелярию ИФАН из Финляндии пришло письмо на имя Зиновьева. Какое-нибудь очередное приглашение, наверное. Вскрыли конверт. Так и есть. Внутри сложенный пополам лист мелованной бумаги. Наверху невзрачная виньетка — сова, сидящая на дубовых ветвях в окружении листьев и желудей. Под ней большими красными буквами: SUOMALAINEN TIDEAKADEMIA. О, что-то из Финской академии. Дальше — не пойми что: «kutsuu täten teidät… ulkomaiseksi jäsenekseen… siten ilmaistakseen…» Господи, язык сломаешь! «…tunnustuksensa erinomaisista…» Час от часу не легче. «…tieteellisastä ansioistanne». Уф! Из всего текста понятно только вписанное чёрными чернилами имя «Professori Alexander Zinovjev». Печать. Подписи. Ладно, когда зайдёт, передадим. Пусть разбирается с этой абракадаброй.
Кто знает, если бы текст был написан на доступном институтским чиновникам английском языке, может, он бы и не попал в руки Зиновьева вовсе. Ведь это было не банальное приглашение на конференцию. Это был диплом об избрании его действительным иностранным членом Академии наук Финляндии — «в знак признания выдающихся научных заслуг». Когда стало ясно, в чём дело, решили шумихи не устраивать. Подумаешь, какая-то Финская академия наук! Ничего особенного. «Никаких публичных чествований не было, — пишет Федина, — и я не знаю ни одного случая, чтобы кто-то просто подошёл и поздравил его с этим избранием»[345]. Даже в годовом отчёте не упомянули. Но на всякий случай потребовали от финнов, чтобы они, в качестве компенсации, избрали в свою академию ортодокса Федосеева.
Членство в Финской академии пришлось как нельзя кстати. Обстановка вокруг него ухудшалась.
В 1973-м его не переизбрали в состав Учёного совета ИФАН.
Отклонили (в который уж раз!) поездку на симпозиум по истории и философии науки в Ювяскюля в Финляндию. Финским коллегам соврали, что профессор Зиновьев не смог прибыть по состоянию здоровья. Заявленный в программе и подготовленный им доклад о логическом анализе физических понятий был зачитан В. А. Смирновым[346].
Его, автора монографии «Логика высказываний и теория вывода», не включили в программу Всесоюзного симпозиума «Теория логического вывода», прошедшего в стенах ИФАН 25–27 марта 1974 года[347]. Как потом передали знакомые, работавшие в аппарате ЦК, было принято негласное решение «не создавать культа Зиновьева» и на время прекратить его публикации.
«Мои коллеги с особенным остервенением набросились на меня, когда я сразу потерял три важные позиции и лишился поддержки в Президиуме Академии наук и в ЦК, — с горечью вспоминал он о тех днях. — <…> Анонимные и явные доносы посыпались пачками во все учреждения, от которых что-то зависело по отношению ко мне. Моим студентам и аспирантам стали чинить препятствия. Мои ученики и соратники начали демонстративно меня предавать, боясь неприятностей и думая выгадать от этого. Мне потом сотрудники КГБ рассказывали, какие подлости в отношении меня делали те, кто прикидывался доброжелателем. Мне ещё никогда до сих пор не приходилось погружаться в такую помойку подлостей, злобы, клеветы и прочих нормальных мерзостей нормальной советской жизни, как в эти годы, причём благодаря усилиям людей, считавшихся моральной и интеллектуальной элитой советской философии. Меня перестали допускать даже на профессиональные встречи в моём институте и по моей теме»[348]. Международное признание было хоть какой-то защитой.
Среди значимых событий этого периода — переезд на новую квартиру. После смерти отца Ольги её мать предложила съехаться. Теперь у них было четыре комнаты. Две совсем крохотные — по 8 метров. Но зато у него появился свой кабинет, а у Полины — детская. По советским меркам — роскошные условия.
Кстати, благодаря им родился Зиновьев-живописец. Только теперь он получил возможность писать маслом и тут же этим воспользовался. Как и должно быть, первой работой стал автопортрет. Точнее, автопортрет с женой. Внешнее сходство лиц не оставляет сомнения в том, кто изображён. Он назвал картину «Художник и его модель». В ней много драматизма и экспрессии. «Модель», белый, гипсовый торс, условный и как бы застывший, обрезанный в талии, располагается в центре и занимает практически всё пространство картины. Голова повёрнута влево. «Художник», такой же белый, гипсовый профиль, без затылочной части, точно посмертная маска, — в правом нижнем углу. «Модель» обращена к «художнику» спиной. Через большие круглые очки она внимательно и тревожно смотрит в-из-сквозь окно, густой синей пустотой прямоугольника охватывающее её фигуру. Выделяющее в самостоятельное пространство. Отделяющее. Торс стоит на подоконнике цвета охры. Ещё одна рама, алого цвета, идёт по периметру окна. Левая рука «модели» согнута в локте и как будто что-то (или кого-то) отстраняет от себя. Собственную тень, вьющуюся по стене? Рука выходит за границы окна, подоконника, оконной рамы и почти касается края картины, готова протянуться дальше, за её пределы. Но как будто робеет. Жест, исполненный тонкого лиризма и властности. Складка губ строгая, сдержанная. Она одновременно женственна, хрупка и необыкновенно сильна, напоена энергией. Лицо «художника» склонено вниз. Его глаза закрыты. Он замкнут в себе. Его «пространство» — стена из красного кирпича. Чувствуется знакомство с русским авангардом и западноевропейским сюрреализмом, общение с Карлом Кантором и Эрнстом Неизвестным.
Гений, в творческом диалоге с гениями он общался на равных. Тамара Зиновьева рассказывает характерный случай: «Неизвестный рисовал тогда эскизы рельефов для задуманного им циклопического сооружения „Древо жизни“. Нескончаемые полосы перекрученных телес должны были клубиться этакой капустой. Отдельные фрагменты графических эскизов воплотились в самостоятельные офорты. Их Неизвестный подарил Зиновьеву. Тот заказал для офортов нестандартных пропорций продолговатые рамки. Провисели офорты нетронутыми дня три.
Прихожу как-то раз — а к эриковским телесам добавились другие, выдававшие папину руку.
— Некультурно вторгаться в авторский подлинник, — сказала я.
— Очень хочется, — сказал папа.
Другой раз прихожу — а офорты раскрашены.
— Дядя Эрик видел? — спрашиваю. — И что сказал?
— Сказал, что ему цвет не даётся, а у меня получилось удачное колористическое решение.
Ещё раз прихожу — в рамках из-под Неизвестного висят оригинальные композиции.
— Зачем держать на стенах чьи-то картины, когда я могу свои нарисовать? — сказал папа»[349].
Стоит заметить, что Неизвестный относился к живописному таланту Зиновьева с большим уважением. Однажды в ресторане, на банкете по случаю пятидесятилетия Зиновьева, он воскликнул, произнося тост в честь друга: «Зачем ты занимаешься этой логикой? С твоим даром ты мог бы быть выдающимся художником нашего времени».