Литмир - Электронная Библиотека

Мы обсуждали с ним буквально всё. Оказалось, что почти по всем вопросам у нас с ним если не тождественные, то во всяком случае очень близкие взгляды. Мы оба отвергали практическую теорию марксизма. Нам обоим, как тогда казалось, было совершенно ясно, что представляет собой подлинный социализм. Причём (очень интересно, что это обсуждалось тогда же) мы оба считали, что социализм необорим и что это — система, которая будет существовать ну если не многие столетия, то во всяком случае многие и многие десятилетия.

Для меня основные структурные принципы социализма буквально впрямую накладывались на социальные, культурные, политические структуры средневековья. И это тоже составляло очень важное содержание единства нашего мировосприятия. Выяснилось, что мы совершенно одинаково с ним трактовали буржуазную эпоху — как эпоху переходную между устойчивыми социально-политическими и социально-культурными структурами средневековья и вот того будущего времени, которое надвигалось.

Тогда же выяснилось, что мы одинаково понимаем отношение между социализмом и традицией русского народа. Мы оба считали, что социализм, сложившийся в России, носит, по сути дела, национально-русский характер, как ничто более соответствует культурным традициям и духу русского народа и, короче говоря, есть то самое, что ему нужно при его уровне самоорганизации, уровне культурного развития и т. д. И мы оба знали, что миллионы людей находятся в условиях подневольного труда или просто в концлагерях. И всё это очень органично замыкалось общим пониманием принципа диктатуры, её социально-организационных структур и т. д. <…>

Я в то время уже очень хорошо знал две классические работы Маркса „Классовая борьба во Франции 1840 года“ [215] и „Восемнадцатое брюмера“ и владел методом многопланового и многослойного исторического анализа. Всё то, что развертывалось у нас в стране, я понимал и осознавал сквозь призму этих исторических аналогий.

Зиновьев, наоборот, работал на чётком, ясном, глубоком видении самой окружающей жизни. Но при этих двух совершенно разных типах знания был момент — может быть, один из самых значимых тогда для меня моментов, — буквально поразивший меня. Дело в том, что у каждого из нас был свой прогноз, и, как выяснилось, они совпали: мы оба считали, что Сталину осталось жить пять-шесть месяцев от силы и что в этой ситуации он должен умереть. Мы не знали как, но, по сути дела, тогда, в октябре 1952 года, мы уже думали вперёд. Мы думали о том, что будет происходить после смерти Сталина, и это занимало нас обоих в очень большой мере. <…>

Мы договорились встретиться на следующий день на факультете, и мы встретились, и продолжали наши разговоры, и никак не могли насытиться этим взаимопониманием»[216].

Война всё-таки сильно изменила людей. По крайней мере, никто не спешил донести на него. А когда возникали какие-нибудь проблемы, они решались на уровне воспитательных вызовов в деканат или наставительных бесед с комсоргом. Его фронтовое прошлое имело вес. Да и национальная охота шла тогда на других ведьм.

Крошечная фотография Зиновьева в личном деле аспиранта пронзительно экспрессивна. Пять мирных лет стоили пяти военных. На карточке 1946-го он точно со сжатыми кулаками. На этой — с ножом в кармане. Такой невероятной встревоженности в лице Зиновьева больше нет ни на одном его портрете за всю его долгую жизнь. А ведь он сделан в обстановке казённого фотоателье, во время рутинной съёмки на документ! Накануне (буквально) торжественного вручения диплома с отличием! (26 и 27 июня 1951 года соответственно). В этом снимке, запечатлённом безразличной и равнодушной камерой, психологизма больше, чем в работе искусного портретиста, работающего с моделью из сеанса в сеанс.

Тайну этой тревоги приоткрывает замечательно ёмкая и выразительная характеристика, которую дал своему старшему другу Щедровицкий, вспоминая те годы: «Он представлял собой комок нервов. Это вообще был удивительно восприимчивый, „звенящий“ аппарат, который отзывался на мельчайшие изменения — остро воспринимал их, чувствовал, реагировал. И я-то убеждён, что пил тогда Зиновьев только для того, чтобы заглушить, забить эту постоянную остроту своих переживаний и реакций.

Он ненавидел практический социализм — такой, каким он предстал для него. Он ненавидел его в прошлом, он ненавидел его в настоящем. А так как мы оба считали, что социализм есть неизбежная форма, к которой идёт весь мир — и мир развивающихся стран, которые в то время ещё только-только начинали называть развивающимися, и мир капиталистический, с нашей точки зрения, неизбежно и вынужденно шёл туда же, — то вот этот социализм, который мы имели здесь и который Зиновьев имел возможность наблюдать во всех его вывертах, он проецировался туда — в будущее. Поэтому Зиновьев ещё больше ненавидел будущее, альтернативы которому он не видел. И для него всё практически концентрировалось на вопросе: как же сумеет в таком мире прожить он? <…>

У меня было социально-стратовое прошлое — у Зиновьева такого социально-стратового прошлого не было; у меня было совершенно ясное будущее, и оно мне представлялось оптимистичным — у Зиновьева не было исторического будущего, поскольку он не считал себя ни членом страты, ни членом класса, ни членом сообщества интеллигентов. Он был один. Вот он — Зиновьев, который чудом уцелел, который ещё должен пробиваться, — и всё: его существование, его мысли, то, что он сделает, напишет, целиком зависят от того, сумеет ли он, успеет ли он пробиться или нет, или его удавят раньше»[217].

Тамара Филатьева училась с ним на одном факультете, на курс младше. Она была дочерью работника НКВД. Приехала из Ашхабада, где служил в ту пору отец. Жила в общежитии на Стромынке. Родители ежемесячно высылали ей небольшую сумму денег в дополнение к стипендии. Красивый, умный, мужественный сокурсник покорил её девичье сердце. Глядя, как он порой ест в столовой один чёрный хлеб, который подавался бесплатно, она могла иногда «по-дружески» угостить его тарелкой гречи со шницелем, «одолжить» несколько рублей. Так они стали дружить. Он не возражал против её «ухаживания», да и девушкой она была симпатичной, неглупой, много читала, интересовалась искусством. И хотя мужская компания, с выпивкой и разговорами, была ему привлекательней, женское общество тоже доставляло удовольствие. Они встречались. На пятом курсе друзья посоветовали расписаться. Помимо прочего, это обстоятельство давало некоторые преимущества при распределении.

Они стали мужем и женой. Отчасти по любви, отчасти по расчёту. Кто там что выгадал большего в этом браке, сейчас трудно сказать — проиграли оба. На первых порах всё казалось нормальным, как у всех. Жить было негде — подвал на Спасской давно уже был переполнен, он числился в нём лишь номинально. Снимали комнату то там, то там. Через некоторое время стал обозначиваться разлад. Возникали трения. Сыпались упрёки. В 1954-м родилась дочь Тамара. В 1955-м жена получила от работы восьмиметровую комнату в коммуналке. У них появилось своё жильё. Но всё это не укрепило семью. С годами отношения становились всё хуже. Они всё больше и больше отдалялись друг от друга. У каждого был свой профессиональный путь и свои амбиции. Всё меньше становилось общих интересов, уходило понимание друг друга. Накапливалось взаимное раздражение. Его пьянство усугубляло и без того нервную обстановку в доме, создавало дополнительное напряжение. В целом их супружеская жизнь не удалась. Семьи не получилось. «Наш брак превратился в пустую формальность и источник неприятностей. Лишь долг перед дочерью и практическая невозможность жить раздельно поддерживали его»[218]. Через двенадцать лет они официально развелись. О браке с Филатовой Зиновьев вспоминал без радости. Да и у Тамары Николаевны их союз не оставил светлых воспоминаний.

Тамара Александровна запомнила, что в день развода родителей они с мамой поехали в Краснопресненский универмаг и купили музыкальный проигрыватель.

39
{"b":"981041","o":1}