Литмир - Электронная Библиотека

Совсем иная фигура — Эвальд Ильенков. Тоже фронтовик. Артиллерист, встретивший победу в Берлине. С орденом Отечественной войны II степени. Будучи на два года младше Зиновьева, он успел в 1941–1942-м отучиться один год на философском факультете ИФЛИ, поэтому, демобилизовавшись, как и Зиновьев, в 1946-м, восстановился сразу на второй курс и оказался, таким образом, «старше». Утончённый интеллектуал, поклонник Вагнера, неогегельянец, обстоятельно изучавший работы молодого Маркса и «Капитал», Ильенков был влюблён в философию. Мыслительная деятельность представляла для него единственный интерес в жизни. Доставляла истинное наслаждение и радость. В этом они с Зиновьевым были близки. К тому же он был не лишён иронии и тоже прекрасно рисовал едкие карикатуры.

Необыкновенно деликатный, скромный, миролюбивый в повседневной жизни, Ильенков в философских спорах стоял твёрдо, последовательно проводя свои взгляды, оспаривая и убеждая оппонентов. Вместе с Зиновьевым Ильенков — один из главных революционеров философской мысли послевоенного периода. Вечные оппоненты, «друзья-враги», они придерживались разных, в чём-то непримиримых, философских позиций, но оба решительно и действенно выступали в своих работах против догматики, предлагали новые пути и подходы, генерировали идеи, которые легли в основу целых направлений научных исследований. Они вернули советскую философию в область научного знания, показательно выведя её из сферы идеологии и пропаганды.

Чуть позже в университетском корпусе на Моховой появились Мераб Мамардашвили, Лен Карпинский, Юрий Левада, Борис Грушин, Александр Пятигорский, Юрий Карякин, Георгий Щедровицкий, Эрнст Неизвестный — блистательная плеяда отечественных мыслителей и общественных деятелей. Они были разные, но их объединяла жажда живой мысли, живого познания. Они постоянно собирались вместе, то на квартире Ильенкова, то у Щедровицкого, то просто гуляли компанией по московским бульварам, заходя в пивные и забегаловки. Безусловными лидерами были Зиновьев и Ильенков, у каждого был свой круг поклонников и последователей. Они были гуру. Им поклонялись. Младшие откровенно звали Зиновьева «Учитель». Пятигорский говорил, что Зиновьев «стал для меня на факультете всем»[206].

Карл Кантор вспоминал: «Чему он учил? У него не было никакого особого предмета, он учил философии. Учил философии, учил критическому отношению к тем оценкам истории философии или фигур философских, которые навязывались курсом философского факультета. Вот так бы я сказал. И особенно это касалось марксистско-ленинской философии. К примеру, он говорил мне в 48-м, примерно, году, что первым вульгаризатором марксизма был Энгельс. Я отвечал: „Саша, побойся Бога, как так? Вот Энгельс сделал то-то, то-то…“. „Всё это правильно, продолжал он, но ты почитай его ‘Диалектику природы’, — ведь это совершенный бред, вся диалектика природы надуманна, ты что-нибудь подобное у Маркса найдёшь?“ Это воспоминание об одном моменте такого критического удара по сознанию в противовес тому, что говорилось. Презирал работу Ленина „Материализм и эмпириокритицизм“, иначе её не называл как „Мцизм-мцизм“. „Ты пробовал, — он меня спрашивает, — когда-нибудь читать Маха и Авенариуса?“ Я говорю — „не пробовал“. Он говорит: „Попробуй. Они на десять голов выше Ленина, который их критикует. Критикует он Богданова. Ты читал Богданова?“ и т. д. А потом мне в руки попала книжка Богданова против книги Ленина „Материализм и эмпириокритицизм“, и я понял, насколько Саша был прав. Я хочу сказать, что он привлекал неожиданностью, своим углом зрения на изучаемые предметы, казалось бы выверенные и проверенные, и утверждённые и т. д. И это наиболее способных и критически настроенных ребят, желающих знаний, к нему привлекало. Вокруг него всегда собирались, если он где-то в аудитории или на улице, но на улице меньше. На улице он не любил ходить гуртом. <…> И все вообще на факультете знали, что вот есть такой небольшого росточка худенький парень, философ, который умеет думать по-своему. Это задевало всех. Они могли не вникать в то, что он именно говорит и чему он обучает и с чем он не согласен. Но что вот есть такой вот с виду вроде бы человек, который умеет мыслить. Умение самостоятельно мыслить — это была черта, которая к нему привлекала и студентов, и аспирантов, надо сказать. Иногда преподавателей, того же Алексеева, который прислушивался к тому, что говорит Зиновьев. Очень уважительно к нему относился Асмус, бесспорно совершенно. Они замечали — это талант. На третьем курсе уже все видели, что он не как все, другие»[207].

На собственно философской проблематике он сосредоточился не сразу. Первое время он ещё помышлял о карьере писателя. Рукопись, привезённая с собой, понуждала к действиям. Естественно, после учинённого в августе 1946 года партийного разноса советской литературы и, в частности, литературной периодики на примере журналов «Звезда» и «Ленинград», предлагать куда-либо «Повесть о предательстве» в её первоначальном виде не представлялось возможным, если, конечно, исключить вариант полного безумия или самоубийства. Но нет, ему хватило того «года ужаса», который он чудом пережил в 1940-м, и снова наступать на грабли он не собирался. Уцелев тогда, а потом — на фронте, он научился действовать осмотрительно. Но осмотрительность не исключает риска. Он всё-таки решил попробовать.

Литературных связей у него не было. Но, познакомившись с Ильенковым, ему пришла на ум мысль показать рукопись его отцу, известному советскому писателю, лауреату Сталинской премии Василию Ильенкову. Какие-то его рассказы про лётчиков и партизан попадались в своё время в руки. Были они, как и все произведения той поры, в патриотическом духе, в заданном обстоятельствами жанре героической новеллы, впрочем, не лишены психологизма и даже философских обобщений. К тому же Василий Павлович имел богатый опыт редакторской работы. В течение многих лет он возглавлял отдел прозы журнала «Октябрь», а после войны стал заместителем главного редактора.

Свою повесть он переписал наново. Теперь главным героем стал осведомитель или точнее, на языке того времени, разоблачитель врагов. «Повесть о предательстве» превратилась в «Повесть о долге». Достаточно остроумно, как ему показалось. Из остатка сбережений, накопившихся за время службы в армии, заплатил машинистке, которая напечатала рукопись в двух экземплярах. Один передал Ильенкову. А второй отнёс в «Новый мир», который как раз возглавил Константин Симонов, лауреат уже трёх Сталинских премий, популярный журналист и поэт, известный всей стране своими яркими фронтовыми очерками, публиковавшимися в «Красной звезде», и бессмертными строками стихотворения «Жди меня».

Несмотря на хитроумную перелицовку, обвести матёрых литераторов ему не удалось. Они были искушёнными читателями, и его простодушные ухищрения их не обманули. Отзывы были осторожными и по результату своему отрицательными. А Симонов и вовсе посоветовал больше никому повесть не показывать, а когда узнал, что её уже читает Ильенков, рекомендовал немедленно забрать и уничтожить как можно скорее. В тот же день «Повесть о долге» пополнила библиотеку сожжённых рукописей русской литературы. С изящной словесностью, как ему тогда думалось, было покончено навсегда. Писать по прописям соцреализма он не желал.

Свою литературную неудачу он переживал трудно. Накатила очередная волна отчаяния. Столь мощная, что казалось, накроет его насовсем. «В конце 1946 года у меня обнаружилась язва желудка. Я не стал лечиться, продолжал пьянствовать, в морозы ходил полураздетым, без головного убора. Спал где придётся и как придётся. Открыто издевался над всеми советскими святынями и над Сталиным. Я хотел безнадёжно заболеть, быть убитым в пьяной драке или быть замученным в застенках „органов“. Но мне почему-то всё сходило с рук. Людям, с которыми мне приходилось сталкиваться, казалось, что я качусь ко дну и к гибели»[208].

Но в конце концов он с собой справился, переключился на философию, а свои литературные наклонности удовлетворял писанием юмористических стихов и текстов к карикатурам для факультетской стенгазеты «За ленинский стиль», бессчётными эпиграммами, импровизированными пародиями, устными рассказами «из жизни», такими красочными и убедительными, что порой даже сам начинал в них верить.

36
{"b":"981041","o":1}