Ему было обидно не за себя. За русскую действительность. За Россию как реальность. «Надо позитивное делать. Занять выдающееся положение в современном мире великий народ может, только создавая великие произведения в литературе, культуре и так далее. <…> Есть только один путь — надо проводить протекционистскую политику в отношении тех представителей народа, которые действительно вносят вклад в мировую культуру, в мировую цивилизацию. Поддерживать их нужно. Мы, русские, — единственный народ, который этого не делает. Единственный!»[737]
26 марта 1995 года в Париже скончался после болезни издатель «Континента», писатель Владимир Максимов. Многолетний друг, один из немногих, с кем он чувствовал духовное родство, настоящую близость, с кем был откровенен, кого по-настоящему любил. Единственный из «больших» в эмиграции, он прилетел на его похороны.
Он оплакал утрату в «Реквиеме Владимиру Максимову», в котором собралась вся боль его сердца, вся скорбь его души. «Реквием» — один из самых пронзительных лирических текстов Зиновьева, его «Слово о погибели Земли Русской»:
Головы низко
Склоните,
Склоните,
Склоните!
Сердца погрузите
В тревогу,
В тоску
И печаль!
Глядите! Вот жизни
Его
Оборвалися нити.
Мы жить остаёмся,
В извечную
Он удаляется
Даль.
Умер Владимир Максимов. Не могу в это поверить. Не хочу с этим смириться. Ушёл из жизни большой писатель, большой общественный деятель, большой русский человек. Огромная и невосполнимая потеря для России. Россия стала слабее и беднее на одного сильного и верного своего сына.
Я переживаю смерть Владимира Максимова как несправедливость судьбы. Несколько лет назад, находясь в кризисном душевном состоянии, я просил его стать распорядителем моего творческого наследства после моей смерти. И вот я ещё жив, а его уже нет. И мне почему-то стыдно от этого.
Говоря о Максимове, мне хочется говорить «мы». Во многом мы различны и даже противоположны. Он был психологический антикоммунист, я — психологический коммунист. Он видел в советской системе источник зол, я — силу и спасение России, вершину русской истории. Он был верующий, я — атеист. Но нас сближало нечто неизмеримо более важное: для него и для меня главным всегда и во всём была судьба нашей России и народа, частью которого мы оставались при любых перипетиях нашей личной судьбы. В последние годы, когда перед нашей страной и нашим народом разверзлась пропасть катастрофы, Максимов стал одним из самых близких мне людей. С его смертью я потерял соратника по борьбе, с которым мне предстояло защищать последние рубежи нашей проданной, растерзанной, ограбленной и опозоренной Родины, — рубежи Чести, Достоинства и Совести русского человека. Максимова нет, и нет в мире человека, который занял бы его место.
Пройдут годы. Люди позабудут или проклянут дутых кумиров «холодной войны». Поток истории смоет мусор и грязь нашей лживой, подлой и предательской эпохи. Останутся тяжёлые камни времени — реальные, а не фиктивные величины. Останется Максимов. О нём напишут книги, сочинят легенды. А сейчас его нет. И никак нельзя с этим смириться.
Принято в таких случаях говорить в конце жизнеутверждающие слова вроде «продолжим», «подхватим», «сплотимся» … Увы, жизнь Максимова оборвалась в такую минуту жизни нашего народа и нашей страны, что такие слова прозвучали бы как ложь. Много ли среди нас, русских, осталось таких, для кого эти слова прозвучали бы как истина?! Смерть Максимова для меня символично. Она случилась в момент, когда в нашей стране распалась связь времён.
Мрачные мысли
Долой
Не гоните!
В сердцах не тушите
Тревогу,
Тоску
И печаль!
Безжалостно рвутся живые
Последние
Нити.
И скоро нас тоже
Проводят
В извечную даль[738].
Одна за другой в Москве выходят книги его публицистики «Смута» и «Русский эксперимент», социологическое эссе «Запад. Феномен западнизма». В сентябре он едет на Московскую международную книжную ярмарку. «Официальная и интеллектуальная Россия, — писал он после поездки Зальцбергу, — меня бойкотирует сильнее, чем в брежневские годы, хотя и новыми (демократическими) методами. Но „по гамбургскому счёту“ вес у меня там всё-таки есть. Например, в сентябре на книжной ярмарке в Москве моих книг продали больше, чем всех прочих авторов вместе взятых. Я за пару дней подписал несколько сот экземпляров. В газетах писали о всех авторах, даже о тех, чьих книг не было на ярмарке или не было продано ни одной. А о буме с моими книгами — ни слова. Узнаю тебя, Русь! Книгу „Запад“, которую я писал по заказу западного издателя, на Западе печатать испугались, — моя концепция не устраивает никого. Новый мировой порядок, устанавливаемый в Холодной войне (я его называю западнизмом), есть лишь приукрашенный коммунообразный порядок („фашизм с человеческим лицом“). Я в нём ощущаю себя, как ощущал бы себя атеист в эпоху господства инквизиции»[739].
«Западнизм» всё же вышел по-французски в парижском издательстве «Plon» в начале 1996-го.
Он чувствовал себя неприкаянным. «„Р. Э.“ („Русский эксперимент“. — П. Ф.) фактически никто, кроме Вас, не понял, — сообщал он Зальцбергу в письме от 29 января 1996 года. — Даже у старых друзей книга вызвала злобу. И у коммунистов, и у антикоммунистов. Все почувствовали, что эта книга — о их всеобщей мелкости, глупости, пошлости и т. п. В результате — полный бойкот в России, а о Западе и говорить нечего. Грустно! У меня ведь в это же время в России вышла книга „Запад“, написанная ещё три года назад. И то же самое. Тысячи кретинов-социологов не могут допустить то, что я описал сущность современного западного общества, а они не смогли это сделать и не смогут, поскольку идиоты, во-первых, и служат, во-вторых. <…> Мы живы, здоровы. Но… Вы сами понимаете! Оля осталась без работы. Нам предстоит очень трудное время. Оля скоро начнёт учиться на курсах. Целый год. По 8 часов в день. Без гарантии работы. А что поделаешь? Я должен заниматься с Сеней. В Россию не хочу — она мне враждебна, как и Запад»[740].
Почти те же слова и чувства, что и год назад. Ситуация какого-то мо́рока. Его издают. Его продают. Его, по всей видимости, читают. А реакции — никакой. Он пишет и говорит предельно просто и ясно. Проще некуда. Но — не понимают? Не слышат? Молчат. Он что, инопланетянин какой-нибудь? Добросовестные французы, пусть и со скепсисом, но всё же откликнулись на «Западнизм» десятком рецензий, а дома, в России? Или уж и впрямь его дом — его чужбина?
«У меня отношение ко всему есть отношение абсолютного одиночки, — пишет он 10 апреля 1996 года Зальцбергу, — можно сказать — человека как суверенного государства. Если бы был Рай, я не принял бы и его. В мире вообще нет ничего, что я принял бы. Я не принимаю всё мироздание вообще. Так что единственное решение всех моих проблем — полное исчезновение»[741].