Литмир - Электронная Библиотека

О преданности, что сильнее любви. «И потом, что такое была любовь к Нему? Ведь Он — не женщина, не еда, не вино, не одежда. И не друг. И вовсе не Отец. Он был символом. А любовь к символу — это есть лишь определённая ориентация на Возможное, ожидание этого Возможного и желание его. Это было предчувствие неотвратимого хода жизни и принятие его. Это приняло форму любви. А когда началась сама жизнь в этом направлении, т. е. когда он добровольно ринулся в поток жизни, любовь к Нему утратила смысл. Гораздо больший смысл стало приобретать обычное человеческое чувство: ненависть. Но оно было человеческое. И потому оно не играло роли движущей силы их жизни. Движущей силой оставалась любовь, ибо она была в самом начале и в берегах их бурного потока. Иначе говоря, её не было никогда в обычном человеческом смысле, и потому она не могла исчезнуть»[27]. Сталинист ищет не оправдания, а понимания. А если не понимания, то хотя бы внимания: «Я хочу Суда, любого суда, ибо суд есть акт внимания»[28].

Он будет все последующие годы неустанно требовать такого суда над сталинизмом. Суда — внимания. Суда — понимания. Презрев человеческую глупость, бороться с заблуждениями. И когда настанут новые времена, и сойдёт с исторической сцены Советский Союз, и полетят в прошлое новые хорошо забытые старые обличения и проклятия, он скажет с ещё большим основанием и убеждённостью: «Масштабы исторической личности определяются масштабами событий, в которых они играли значительную и даже решающую роль. С этой точки зрения Сталин принадлежит к числу величайших личностей в истории человечества. Если девятнадцатый век можно назвать веком Наполеона и Маркса, то век двадцатый можно с полным правом назвать веком Ленина и Сталина»[29]. В статье «Имя века» (2003) к оценке сталинизма он подойдёт во всеоружии разработанной им за эти годы логической социологии и даст обстоятельный очерк грандиозного социально-исторического явления. Подводя итог, он констатирует: «Сталинизм не потерпел крах, как утверждают нынешние антисталинисты. Он одержал блистательную победу. Он сошёл со сцены истории, исчерпав себя и сыграв свою роль ещё в послевоенные годы. Сошёл осмеянный и осуждённый, но непонятый»[30].

Увы, непонятым будет и понимание сталинизма, которое предложит Зиновьев.

Непонятой будет сама его попытка понять сталинизм.

А пока он приходит к мысли отчаяния: убить Сталина.

Идея фантастическая. Нереальная. Детская. Что под силу одинокому, измотанному душой подростку? Найти оружие? Подготовить боеприпасы? Отследить маршруты вождя? Прорваться через его охрану? И всё это в Москве 1939 года, где каждый шаг на виду, где всё на учёте, всё под бдительным присмотром — соседей, однокурсников, прохожих, милиции, НКВД.

Без помощников не обойтись. Но кому довериться? Борису? Ине? Андрею? Он заговаривал с ними на эту тему, но поддержки не находил. Спасибо, что не донесли! Оставалось лишь угрюмо мечтать о том, чтобы обмотаться взрывчаткой, пристроиться к колонне демонстрантов, идущей ближе всех к Мавзолею, и, оказавшись рядом, броситься к трибуне, подорвать себя и тирана. Бессмысленно и гордо.

«Приведу одну деталь моих умонастроений, которую я запомнил более или менее отчётливо, — вспоминал Зиновьев. — Я не мог уснуть и ушёл пешком в Лефортовский парк (кажется, он тогда назывался парком Московского военного округа), который я очень любил. Ночью при луне парк выглядел как декорации к античной или шекспировской трагедии. Я сам был в состоянии предельного отчаяния и обречённости. Естественно, я обдумывал своё положение как участник и главный герой воображаемой трагедии. Меня мучил не вопрос, быть или не быть, а вопрос, кем быть — богом или червяком? Червяком я быть не хотел и не мог. А стать богом в нашей трясине подлости и пошлости можно было, как я думал, лишь одним путём: разрушить божество и религию нашей житейской трясины»[31].

Ни подвига, ни позора не случилось. Вмешались обстоятельства.

На одном из комсомольских собраний обсуждалась политика партии в деревне. Записные ораторы на разные голоса прославляли мудрость Сталина, говорили о достижениях колхозного строительства, приводили цифры надоев и урожаев. Он слушал всё это с тоской и отрешённостью. Вдруг кто-то предложил выслушать мнение «крестьянского сына» Зиновьева. Что на него нашло, почему он откликнулся на явную провокацию? Должно быть, устал отмалчиваться и копить в себе бунт. Он вышел к трибуне и стал говорить.

Он говорил о родном Пахтино. О его бедах. О новом рабстве. О непосильном труде и его несправедливой оплате. О том, как гибнет деревня. Как опускаются люди. Как бегут в город при первой возможности. А те, что остаются, — воруют, пьянствуют.

Он говорил и видел, как каменеют лица собравшихся, как незримая стена отделяет его от них, возносясь всё выше с каждым новым словом. Зачем, кому он всё это рассказывал? Он понимал, что подписывает себе приговор, но остановиться уже не мог. В мёртвой тишине он вернулся на место. А потом свора сорвалась с цепи. О, изничтожительным словом на факультете владели в совершенстве!

Сквозь дождь со снегом, мрак и холод возвращался он в свой подвал. Мысли мешались, в горле стоял ком. Всё рухнуло в одночасье. Столько усилий, столько трудов! И главное — что впереди? Уже началась сессия. Уже сданы первые зачёты — по математике и физкультуре. Но после этой истерики, после этой коллективной травли о продолжении учёбы можно забыть.

На другой день в институт он не пошёл.

Курьер принёс вызов в ректорат. Раздувать скандал никому не хотелось. Желательнее было найти какой-нибудь мягкий вариант интерпретации случившегося. Парень, скорее всего, просто свихнулся. Ему выдали направление на обследование в психиатрическую больницу.

Врач диагностировал физическое истощение и умственную утомлённость. Порекомендовал взять на год академический отпуск. Уехать в деревню, «на свежий воздух».

Из комсомола его исключили. Из института — тоже: «за непосещение занятий».

Однокурсникам сказали — заболел.

Но на этом история не кончилась. В те же дни его пришли «проведать» бывшие соученики по школе. Как-то они прознали про скандал. Решили «помочь» ему разобраться в себе. Расспрашивали, спорили, убеждали. Ему было до такой степени всё равно, что он не скрывался, хотя и понимал, что не стоит особенно откровенничать, тем более в присутствии вечного оппонента, идейного активиста Про-ре. Говорил с ожесточением, горячился. Спор — вещь серьёзная. Может быть, он и впрямь был на грани безумия? Во всяком случае, «друзья» решили, что без участия старших товарищей в этой ситуации им не обойтись, и обратились за помощью в органы.

Он не удивился, когда однажды вечером услышал из своего угла, что на кухне кто-то спрашивает, где найти Александра Зиновьева, мол, нужно поговорить. Он был готов. Надел пальто, взял паспорт и вышел к искавшему его молодому человеку. Молча они пошли пешком на Лубянку. Всё было буднично и скучно. Никаких ночных стуков в дверь, никакой повестки и обыска, никаких «чёрных марусь».

На Лубянке никто его не шмонал. Провели в кабинет, где за столом сидел мужчина средних лет. Их разговор не походил на допрос. Его не били, не пытали, не заставляли себя оговаривать. Всё и впрямь напоминало воспитательную беседу.

Потом отвели в одиночную камеру, больше похожую на номер в провинциальной гостинице. Заправленная постелью койка, тумбочка, столик, стул. На тумбочке стояла электрическая лампа, лежали книги. В углу — небольшой унитаз и раковина, мыло, полотенце. Только вот на окне решётка и «намордник», закрывающий вид.

Его водили на допросы-собеседования ещё трижды. Он ничего не утаивал. Более того, на него нашло вдохновение. Всё, что тревожило его ум в последнее время, о чём он неоднократно говорил с Борисом, Иной, Андреем, что знал из фактов и наблюдений, он обобщал в стройной, развёрнутой форме. Он не ведал страха, точно не помня, где он и с кем. Он вещал, благо слушали его внимательно и с интересом. Неудержимый поток мысли увлёк и его, и следователя. Такого тот ещё не слышал. Стоило насторожиться. Малец явно говорит не своими словами. Кто-то его этому научил. Кто? Может, кто-нибудь из профессоров сеет антисоветскую заразу в юных умах молодых философов? Вот если бы вычислить гада, какое сладилось бы дело! Заговор на зависть всем: не какой-нибудь дутый, высосанный из пальца, а настоящий, реальный, без дураков. На таком деле можно подняться! Было решено отпустить его под надзор. Как наживку. Чтобы выйти на главаря.

14
{"b":"981041","o":1}