23* …и направился в дворцовый парк. Здесь к нему присоединился тот самый охотник, который в лесу красивым звучным голосом спел ответ на песню, то был молодой дворянин, который занимал одну из почетных должностей при дворе, имя ему было Арнольд. В выражении его лица было нечто унылое и страдальческое, и за столом он не принимал участия ни в шутках, ни в спорах. Вместе с Францем он бродил по тенистым аллеям, и они доверительно беседовали о сегодняшней охоте, о путешествии Штернбальда, о красоте графини.
— А вот и она сама! В липовой аллее! — внезапно вскричал юноша с живейшим чувством. — Смотрите, как богатое одеяние облегает ее благородную фигуру, пурпурное платье и золотые пряжки мерцают в зеленом полумраке, и вот уже луч из ее небесных очей летит ко мне, чтобы пригвоздить меня к месту, но сегодня, хотя бы сегодня, я желаю насладиться горестной свободой.
С этими странными словами он неожиданно покинул изумленного художника. Нарядно одетая дама, которую он сначала было не узнал, с приветливой улыбкой шла ему навстречу по аллее, она очень мало походила на юношу-охотника, которого Франц видел утром. Она обратилась к нему с ласковым приветствием, взгляд ее и речи были восхитительны, после краткой беседы она удалилась. Франц в раздумье прислонился к искусно сделанному фонтану, приятно освежавшему воздух…
24* …погружаемся в самих себя и повседневную обыденность.
— Разумеется, — сказал Штернбальд, — но пусть это не делается лишь ради того, чтобы поиграть с собственной душой, ибо эти настроения и впечатления лишь тогда прекрасны и плодотворны, когда золотым своим ключом отмыкают кладовые нашего духа и являют нам сокровища, нам самим дотоле неведомые. Так возникает богатая и многосторонняя жизнь, доверительное и благотворное общение с самими собой, и нам удается избежать замкнутости и нищеты духа, которая начинается тогда, когда мы своенравно и строптиво отвергаем все, так что под конец ничто уже не может нас ни тронуть, ни привести в восторг; нет, человек не должен говорить: «вот так я никогда не буду ни думать, ни чувствовать!», но не должен он также и расточать попусту восторги своего сердца, просто чтобы убить время, иначе он точно так же, а то и скорее, оскудеет духом на этом пути. По этой причине мне не понравился и конец твоей сегодняшней застольной; возможно, до меня вообще не доходит легкомысленная шутка, если в ней нельзя в то же время усмотреть чего-то глубокомысленного и серьезного.
— Ну так старайся заполучить ключ, который откроет тебе и эту кладовую твоего духа! — воскликнул Рудольф. — Куда же девалась живость твоего ума…
25* …Пусть себе течет, как ему угодно. Мой милый, разве нам заказано тоже подчас растворять наши мысли, чувства, желания, смех и слезы в стихийной игре звуков? Я могу с таким участием внимать флейте, каждому звуку, пению соловья, шуму водопада, шелесту дерев, что вся душа моя обращается в звук. При желании можно было бы придумать…
26* …такое же вдохновенное, пророческое откровение, если бы поэту дано было, подобно великому флорентийцу{74}, проникнуться вдохновением и пророческим духом. Но оставим это; попробуем спеть дуэт, недавно нам помешали, но, возможно, сегодня он получится у нас экспромтом.
— Попробуем, — ответил Франц.
27* …словно бы миллионами языков.
В одиночестве он тихо наигрывал и напевал следующую песню, в которой хотел высказать радостное стеснение чувств, сладкую усталость, мечтания, которые заранее переносятся в часы ночи.
28* Глава пятая
На следующее утро молодой живописец встал рано и отправился бродить по залам дворца. Он остановился перед мужским портретом, в котором ему почудилось что-то знакомое, портрет изображал человека в рыцарском наряде, в лице его было нечто очень привлекательное. Франц стоял перед портретом и размышлял, и в это время к нему подошел Рудольф, который разыскал его, чтобы проститься: вместе со своим кузеном поэтом он собирался на несколько дней отправиться в путешествие по стране, дабы навестить еще какую-то более дальнюю родню. Франц обратил его внимание на портрет, где, как он решил после долгого созерцания, был изображен тот самый монах, который внушил ему такую симпатию, но Рудольф{75} с присущим ему легкомыслием отмахнулся от этого открытия — Францу-де просто померещилось — и потащил друга завтракать; сразу после завтрака он хотел ехать.
Жаль было Францу расставаться с другом, ибо в этом обширном замке с его многочисленными обитателями он почувствовал себя без него одиноким. Графиня послала за ним, чтобы приступить к работе над портретом. Она была в прелестном легком утреннем туалете и встретила его с очаровательной приветливостью.
— Я послала за вами так рано, — начала она, — ибо мне хотелось, чтобы вы писали мой портрет в часы наилучшего вашего расположения духа; я всегда считала, что весьма важна одежда, ее силуэт и цвета, и потому хочу, чтобы мы с вами выбрали вместе, какой наряд наиболее выгодно оттенит меня. Вы как живописец должны разбираться в этом лучше всех, и женщинам, которые хотят нравиться, надо бы почаще пользоваться советами художников.
Она повела его в соседний покой, окно которого снаружи прикрывало переплетение ветвей, создавая полумрак, как в домашней часовне; здесь графиня с ее легкими грациозными движениями выглядела еще прелестнее. В комнате были разложены платья разных цветов, Франц выбрал зеленое бархатное, вырез которого был щедро окаймлен золотом; он вернулся в зал, и немного спустя она стояла перед ним, прелестная, как бы выступая из волн широкого зеленого одеяния, рукава, подол и вырез которого сверкали золотом, на густых распущенных волосах — золотая сетка, надетая на голову с одной стороны и перевитая зеленой, как листва, лентой. Графиня улыбаясь приблизилась к нему, и в этот миг Франц почувствовал, какую власть может иметь над человеческим сердцем красота, ибо внезапный восторг пронзил его, словно молния, в он едва не потерял сознание. Теперь ему еще определеннее показалось, что в этом роскошном наряде стоит перед ним не кто иной, как его незнакомка. Графиня велела ему подойти вместе с ней к большому зеркалу, и когда великолепная красавица с блестящими глазами и свежими губами лукаво и сердечно улыбнулась ему оттуда, ему почудилось, будто он заглянул в волшебное царстве.
— Ну, — сказала графиня, опустившись в кресло и положив ему на плечо сверкающую белизной округлую обнаженную руку, — как вы находите меня в этом наряде?
Штернбальд поначалу не нашелся, что ответить, но наконец сказал:
— Поверьте мне, прекраснейшая из женщин, что я еще никогда не говорил комплиментов, но, глядя на вас, я уподобляюсь тому, кто впервые в жизни слышит прекраснейшую музыку и не сразу может объяснить, каким образом и почему она вызывает у него восторг и какие именно звуки чаруют его всего более: блеск ваш чрезмерен для меня, он ослепляет меня, и я не в состоянии сказать, когда и в каком наряде вы всего прекраснее.
Графиня притихла и задумалась, опустила прелестную руку и смотрела в пол, так что длинные темные ресницы бросали тень на нежные щеки.
— И почему только, — заговорила она наконец, — такие слова всегда радуют нас, а если они сказаны столь серьезно и проникновенно, то прямо-таки потрясают душу? Я должна и хочу верить, что вы не лжете, и все же ведь и сама красота — не что иное как ложь, обман, сон; она проходит, как весна, как песня, как любовь, и нет ничего неизменного, кроме этих злосчастных перемен.
Глубоко вздохнув, графиня вышла из зала, слышно было, как она грустно напевает за стеной, а вернулась она в платье из черного атласа, и последняя слезинка жемчужиной висела на длинных ресницах. Золотые браслеты охватывали руку, жемчуга мерцали на белой шее и золотые цепи вздымались на груди.
— Мне не до шуток, — сказала она, — и я не хочу ни ваших похвал, ни вашего восхищения; начинайте рисовать, для первого наброска ведь и не столь уж важно, как я одета.