Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

У Луки были живые глаза, он оказался веселым, занимательным собеседником, выразительная игра лица сопровождала и поясняла каждое его слово. Франц не сводил с него взгляда, очень уж не походил этот маленький, быстрый и ловкий, чуть ли не болезненно щуплый человечек, говоривший с ним так непринужденно и весело, на того большого, статного, сурового мужа, какого ожидал он увидеть.

— Узнать вас — для меня великая радость, — воскликнул Лука с присущей ему живостию, — но больше всего на свете хотел бы я повидать вашего учителя, для меня было бы неоценимым счастьем, ежели бы он однажды, подобно вам, вошел ко мне в мастерскую; в целом свете нет человека, который бы столь возбуждал мое любопытство, ибо я считаю его величайшим художником всех времен. Он, верно, весьма прилежен?

— Он работает, можно сказать, беспрестанно, — отвечал Франц, — и труд свой почитает за величайшее удовольствие. Его рвение заходит столь далеко, что подчас наносит ущерб его здоровью.

— Охотно верю, — ответил Лука, — его гравюры свидетельствуют о прямо-таки непостижимой тщательности, а между тем он создал их так много! Никто не может сравниться с ним в чистоте отделки, и притом она не идет во вред правдивости и выразительности его произведений, так что эта тщательность у него не служит случайным украшением, она, напротив того, есть само существо и предмет картины. И совершенно непостижимо для меня разнообразие жанров, в каких он работает: тут и совсем маленькие, тонко прорисованные картины, а портреты в натуральную величину, и еще гравюры на дереве и на меди, и тщательно отделанные рельефы, столь превосходно вырезанные из дерева, — столь легки они, столь изящны, что, несмотря на все их совершенство, забываешь о тяжком труде, какого они стоили, и совсем не думаешь о долгих часах усердной работы, которые посвятил их художник. Воистину, Альбрехт — наиудивительнейший человек, и я почитаю баловнями судьбы его учеников, которым дано было под его присмотром сделать первые шаги на поприще искусства.

Франц никогда не мог без волнения слышать речи о своем учителе; эта же хвала, эти восторженные слова, высказанные другим великим художником, с силой всколыхнули его сердце. Он пожал Луке руку и со слезами произнес:

— Верьте мне, мастер, я почитаю себя счастливым с той минуты, как переступил порог Дюрерова дома.

— Удивительная вещь это рвение художника, — продолжал Лука. — Вот так же и меня денно и нощно тянет к работе, так что порой мне жаль каждого часа — да что часа, каждой минуты, которую не провожу я здесь, в мастерской. Таков я от юных лет, и всякие там игры, рассказы и прочее времяпрепровождение никогда не доставляли мне радости. Мысли о новой картине порой так занимают меня, что не дают спать по ночам. И нет для меня большей радости, как наконец завершить картину, над которой долго работал, увидеть воочию то, что прежде лишь представлялось мне в мыслях, а также и замечать, как с каждой новой картиной рука обретает все большую смелость и умение, и то, что раньше давалось ценой упорного труда и борьбы, словно бы начинает получаться само собой. О милый Штернбальд, порой я часами могу говорить о том, как я стал художником, и о своих надеждах с каждым днем продвигаться вперед.

— Счастливый вы человек, — отвечал Франц. — Блажен художник, знающий себе цену, со спокойной уверенностью приступающий к работе и уже привыкший к тому, что ему повинуются стихии. Ах, милый мой мастер, не могу передать вам, а вы, верно, не сможете себе представить, как влечет меня к себе наше благородное искусство, как непрестанно подстегивает оно мой дух, как все на свете, будь то предметы самые неожиданные и странные, говорит мне об одной лишь живописи; но чем выше вздымаются волны моего восторга, тем больше иссякает мужество, стоит мне решиться воплотить мой замысел. Не подумайте, что я боюсь труда и не хочу упражняться и начинать заново, не думайте, что я горделиво желаю с первой же попытки создать нечто великолепное и безупречное, нет, во мне говорит некий страх, некая робость; пожалуй, я назвал бы это преклонением и перед искусством и перед предметом, за изображение которого я берусь.

— Вы позволите мне, — спросил Лука, — беседуя с вами, продолжать работу над картиной?

И он действительно придвинул поближе мольберт и стал смешивать на палитре краски, которые хотел нанести.

— Если только я не мешаю вам своей болтовней, — сказал Франц, — ведь эта ваша работа требует большого искусства.

— Нисколько не мешаете, — ответил Лука, — сделайте одолжение, продолжайте.

— Итак, — продолжал Франц, — когда я представлю себе какое-либо из чудес нашего Спасителя во всей его славе, когда с благоговением увижу мысленным взором апостолов, его окружавших, вспомню божественную кротость его речей и поучений; когда воображу себе одного из тех святых мужей, которые стояли у истоков христианской церкви и так стойко отвергали земную жизнь и ее радости и отдавали все, что столь желанно для остальных смертных, ради того, чтобы утвердиться в вере своего сердца, в исповедании великой правды и передать эту правду другим; когда, стало быть, я вижу перед собой эти возвышенные фигуры в их небесной славе и притом еще понимаю, что существуют немного избранных, кому открывается вся полнота чувства, кому те герои и сын божий являются в более характерных для них образах и красках, нежели остальным, и этим избранным дано творениями своих рук передать свои откровения людям более слабым; когда вспоминаю свои восторги перед прекрасными картинами — видите ли, тогда меня оставляет всякое мужество, я не смею причислить себя к тем избранным и, вместо того чтобы усердно работать, предаюсь пустому и праздному изумлению.

— Вы славный человек, — сказал мастер Лука, не поднимая глаз от картины. — Со временем придет и мужество.

— Мой учитель тоже бранил меня за это, — продолжал Франц, — но я не в силах себя побороть, таков я от малых лет. Пока я жил в Нюрнберге, рядом с дражайшим Альбертом и с моим другом Себастьяном, окруженный знакомыми предметами, я еще мог как-то поддерживать свой дух. Привычка помогала мне водить кистью; я чувствовал, как мало-помалу продвигаюсь вперед, ибо день за днем приходил в ту же мастерскую, от одних и тех же людей слышал слова ободрения, шел проторенной дорогой, не оглядываясь по сторонам. Правда, всякая новая услышанная мною история, всякое новое знакомство с умным человеком несколько сбивали меня с толку, но я быстро возвращался в обычную колею. Однако все изменилось с тех пор, как я покинул Нюрнберг. С каждым шагом во мне рождаются новые образы; любое дерево, ландшафт, любой встречный, восход и закат, церкви, куда я захожу, псалмы, которые я слышу, — все это кипит, мучительно и прекрасно, у меня в груди, мне хочется писать то пейзажи, то сцены из священной истории, то отдельные фигуры, краски кажутся мне бледными, впечатлений не хватает, я воспринимаю благородство в творениях других мастеров, собственный же мой дух в таком смятении, что я не осмеливаюсь приняться за работу.

Лука перестал рисовать, внимательно поглядел на Франца, возбужденного собственными речами, и, наконец, промолвил:

— Дорогой друг, мне сдается, вы сбились с пути. Я могу в общем представить себе состояние вашего духа, но сам никогда не переживал подобного. От ранней юности я ощущал в себе неодолимое влечение к искусству, мечтал быть художником; но с самого начала я мысленным взором ясно видел перед собою то, чему хотел подражать, и не знал колебаний и сомнений в том, как получится картина. А во время работы в голове у меня уже четко складывался следующий замысел, который я и воплощал потом столь же быстро и бестрепетно, как и предыдущий; и так создавались мои произведения, многочисленные, хотя сам я еще не стар. Мне сдается, что ваша робость, ваше чересчур трепетное преклонение перед предметом есть нечто чуждое искусству; кто хочет быть живописцем, должен писать, должен начинать и заканчивать работу, а ваши восторги вы ведь не можете перенести на доску. Судя по тому, что вы мне сказали, у вас, должно быть, есть склонность к поэзии, но ведь и поэту для работы необходимо душевное спокойствие 5*. Позвольте добавить еще кое-что. Меня всегда удивляли художники, совершавшие паломничество в Италию как в обетованную землю искусства, но после того, что вы рассказали мне о себе, вам я удивляюсь еще того больше. Зачем вам губить время? Вы так возбудимы, любой увиденный вами предмет будет отвлекать вас, большее многообразие еще более подавит ваши силы, вы будете следовать разным направлениям, и ни одно не удовлетворит вас. Не то чтобы я не любил и не ценил великих итальянских художников, но как ни говори, а искусство у каждой страны свое, и это благо. Один мастер идет вслед другому и улучшает то, что еще не давалось его предшественнику; что трудно первому, становится легко второму и третьему, и так, наконец, отечественное искусство достигает высшего совершенства. Да, мы не итальянцы, а итальянец никогда не будет чувствовать по-немецки 6*. Так что мой вам совет: оставайтесь на родине и откажитесь от путешествия в Италию, ибо что вам Италия? Ведь все равно вы будете смотреть на итальянские картины глазами немца, равно как ни один итальянец никогда не оценит силу и совершенство вашего Альберта Дюрера; их природа противоречит друг другу и не может слиться в едином средоточии. В Италии каждая новая картина, каждая новая манера будет для вас новым соблазном, в их постоянной смене вы, быть может, станете работать, но перестанете упражняться, вы не превратитесь в итальянца, но не сумеете остаться и немцем, вы будете разрываться между тем и другим, и в конце концов робость и нерешительность овладеют вами с еще большей силой, чем теперь. Должно быть, вы находите мое суждение суровым, но вы мне не безразличны, и потому я желаю вам добра. Поверьте, всякий художник достигнет того, на что он способен, спокойно полагаясь на собственный дух и будучи притом неутомимо прилежен. Взгляните на вашего Альберта Дюрера: разве не стал он самим собою помимо всякой Италии, ибо короткое пребывание в Венеции{19} нечего брать в расчет, и уж не хотите ли вы достичь большего, нежели он? Так же и наши лучшие нидерландские мастера не видели Италии, их выпестовали родная природа и искусство; а несколько посредственных художников там побывали и попытались усвоить чуждую манеру, которая им не удается, которая им не к лицу, кажется вымученной и не производит впечатления в наших краях. Милый мой Штернбальд 7*, несомненно, античность — это не наше дело, мы уже вовсе и не понимаем ее, наш предмет — это родная северная природа; чем больше мы к ней приблизимся, чем правдивее и привлекательнее изобразим, — тем выше мы как художники. И цель, к которой мы стремимся, наверняка не уступает в величии поэтической задаче, которую ставили перед собой итальянские художники.

15
{"b":"981021","o":1}