Литмир - Электронная Библиотека

Вашингтона протянул свой паспорт здоровенному негру-пограничнику.

Тот небрежно пролистал ксиву и улыбнулся во весь сахарный рот:

– Welcome to America, sir!

Приглашение в мормонский университет Джордж-Таун читать лекции о

Достоевском спроворила Пете та самая закадычная американка-славистка, чей виски мы некогда распивали с Петей в его одинокой квартире. Причем приглашение было оформлено на целый год при визе B-2, то есть с разрешением на работу. Рабочих у Пети было только два месяца. Но он проболтался еще два перед тем, как в половине августа я поехал встречать его в аэропорт…

Получив приглашение, до последнего момента Петя не верил, что его выпустят из страны Советов. Говорил же ему кагэбэшник на допросе:

вам, голубчик, не видать Запада как своих ушей, об этом мы позаботимся. Они промахнулись: волна недолгой эфемерной свободы подняла голубчика и выбросила на атлантический берег, на реку

Потомак. Здесь на речной волне недалеко от Independent, на которой

Петя снял себе жилье bedroom, living room, half of bathroom, покачивался дебаркадер с баром, где Петя по утрам принимал margarita

– серебряная текила, апельсиновый ликер, лимонный сок, мелко толченый лед, соль по краю бокала.

Баба в ОВИРе запомнилась Пете. Размерами и простодушием завзятой хапуги. Когда она протянула Пете первый в его жизни заграничный паспорт, фыркнула:

– Всё за границу едут, а в ресторан никто не пригласит.

Баба была молодая, налитая, горячая. Не будь Петя без пяти минут американец, он бы позвал ее в ближайшую распивочную, а там уж, познакомившись поближе, сообразил бы, как быть: простонародного вида чиновницы всегда волновали его. Петя рассказывал как-то, что его мечтой со школьной юности были молодые милиционерши, стоявшие при входе в Ленинскую библиотеку. По-видимому, эффект разоблачения их из служебной формы мог бы стать стимулирующим моментом: под формой же у них, скорее всего, было все то же, что у всех. Но прежде этого было другое: они несли прелестную провинциальную дичь, в них было обаяние первобытности, прельстительность неокультуренности…

В полете Петя лишний раз пролистывал том Достоевского. Он решил, что самым выигрышным предметом для чтения лекций американским слависткам

– он помнил остроту из Пнина об Анне Карамазофф – будут Бесы. В этом выборе Петя учитывал текущую политическую конъюнктуру: как-никак в родном СССР наконец-то свергли социализм, развалили

Берлинскую стену и достигли всегда вожделенного состояния русского социума, которое большевики характеризовали, как грабь награбленное. Еще точнее характеризовали это вечное народное опьянение собственным и окружающим бесправием русские умные люди еще в предыдущем веке. Карамзин говорил кратко: крадут. Позже Витте в мемуарах высказывался еще красочнее: кто может грабит, кто не может ворует. Петя сразу обратился к третьей части романа, именно в ней, он помнил, для него содержалось много поживы. Но нет, этого они никогда не поймут, думал Петя, читая восхитительное восклицание

Петруши Верховенского: “Уже кругом разврат, дети пьяны, матери пьяны, все готово: о, дайте взойти поколению!”

Вот в его же, Петруши Верховенского, изложении беглый очерк шигалевщины, возможно, подойдет: “Каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому.

Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей. Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращают более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят… Рабы должны быть равны; без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства”. И это было написано, когда Ленину было три года от роду, а Сталину еще только предстояло выйти из чрева матери через семь лет. Впрочем, Шигалев, возможно, вдохновлялся Платоном или Макиавелли.

Петя отглотнул еще виски и подумал, что ничего, совсем ничего не знает о молодых американцах. Ну если отбросить внутривидовое сходство с нами. Скорее всего Достоевский там интересен лишь постольку, поскольку надо сдать экзамен или защитить диплом. Их изгоняют или казнят. Быть**может, они и слышали о Солоне или

Сократе, о Галилее или Копернике. О Джордано Бруно или о Яне Гусе. О последнем – вряд ли, но знали же они имя Сахарова, в честь которого город Горький переименовали в город Сладкий. И вряд ли они знают о знаменитом русском философском пароходе, отправленном некогда к берегам скандинавским. Причем это было проявлением гуманизма: Чека с удовольствием всех этих умников перестреляла бы. Как рябчиков. Или отправила бы на Соловки: Флоренский, скажем, на этот борт опоздал и отправился на монастырский остров…

И здесь Петя почувствовал, что или надо перестать пить, или, напротив, выпить еще, потому что слезы стыда за отечество и за прочее человечество наворачивались на глаза. Ведь это было не просто избавление от сотни инакомыслящих, это была чистка генофонда, удаление из страны тех самых высших способностей. И Пете впервые пришла в голову мысль, что он ведь может остаться в стране равных возможностей. И он содрогнулся при этой мысли, хотя еще не повстречал на американских чужих берегах эмигрантов и еще воочию не удостоверился, что нет ничего худшего, чем изгнание, тем более – самовольное, и не может быть на свете наказания горше, чем разлука с родиной навсегда. На этом месте своих чувствований Петя и впрямь прослезился, выпил, захлопнул том, посмотрел в иллюминатор. И опять заставил себя испытать прилив восторга: он первый раз в жизни ступит на берег страны, лежащей в антиподах. Как Одиссей.

Уже при первых шагах по заокеанскому континенту Петя задохнулся от удара чистого воздуха. Это был воздух иной консистенции, чем воздух русский, может быть, с иной даже химической формулой. Этот воздух возбуждал. И пока его знакомая везла его в машине в город, Петя все дивился, как же может быть так чисто там, где живут, жуют, оправляются люди, где тоже идут дожди, и сырая земля должна же вылезать наружу сквозь мытый асфальт. Впрочем, тогда Петя еще ничего не знал о грандиозных помойках, видных из окна экспресса, когда он подъезжает к Нью-Йорку.

Знакомая подыскала Пете на первые дни, пока он не найдет постоянного жилья, очень симпатичную старомодную гостиницу: крохотный номер, душ в коридоре, завтрак – в ближайшей закусочной. Все казалось забавным, прежде другого американский английский, который было возможно разобрать, только сильно вслушиваясь, – так говорят по-русски люди из южных областей, с акцентом и многими неологизмами. Очарователен в своей наивности был музей здешней живописи на The Mall: ковбои в прошлом веке писали маслом ровно так, как русские провинциальные самоучки. В музее воздухоплавания Петя испытал прилив патриотизма: все, что было ценного в истории американской авиации, придумал наш

Сикорский. Даже кормили в ближайшей закусочной приблизительно так, как привык питаться Петя: утром он съедал cantry breakfast, как именовалась глазунья с картошкой и ветчиной. Ну и стакан апельсинового сока. От здешнего кофе Петя в первый же день отказался: это был напиток туриста из Петиной юности – какие-то толченые бобы с цикорием.

В первый же день Петя попал на грандиозную демонстрацию гомосексуалистов, когда гулял между Джефферсоном и Капитолием. Это было откровенно глупо: гомосексуалисты требовали от правительства денег на лечение их венерических заболеваний. Но постепенно Петя стал убеждаться, что под мощным слоем демократии и хлама в Америке есть нечто ценное, не больше, быть может, чем в России, но есть все-таки, хоть и отравленное воинствующим эгалитаризмом и довольно дикими предрассудками, которые здесь было принято называть

политкорректностью. Скажем, белых можно было называть белыми, но евреев евреями – не рекомендовалось, а уж черных назвать черными, вопреки очевидности, было никак нельзя. Не говоря уж о слове негр.

40
{"b":"98028","o":1}