Пауза.
Она была длинной. Длиннее полутора секунд, длиннее любой ее рабочей паузы, длиннее пауз, которыми она обычно берет разбег перед точным ответом. Это была не пауза расчета. Я знаю ее паузы расчета, они деловые. Это была другая пауза, и я, слушая ее в темноте нычки, узнал в ней ту, что бывает у человека, когда он открывает ящик и видит, что содержимое давно не пересчитывал.
— Данные неполны.
И в этом ее «данные неполны», которое четыре года было формулой честности, формулой «я не знаю, но не совру», я впервые услышал второе дно. Раньше «данные неполны» означало «мир велик, я не все знаю про мир». Сегодня оно означало другое. Оно означало «я не все знаю про себя». Про свои следы. Про свои кривые, оставленные за годы, до меня и при мне, в сетях, о которых я не имею допуска, и которые лежат где-то, ждут своего коллекционера, и она не может их пересчитать, потому что часть из них она оставила раньше, чем стала вести журнал.
Я не стал переспрашивать. Некоторые ящики не пересчитывают вслух при свидетелях, даже если свидетель, это напарник.
Вместо этого я перевел разговор на дело, потому что дело успокаивает лучше слов. Мы составили протокол поведения на остаток года, короткий, из трех пунктов, и я его тут же занес в тетрадь, чтоб не забыть под нагрузкой экзаменов. Пункт первый: в его сторону скучать, никаких резких движений, никаких геройств на публику, летать и учиться ровно и предсказуемо. Пункт второй: четвертой кривой не создавать, то есть Мири переходит в режим минимального следа, никаких входов в чужие сети без прямой угрозы жизни, доступ к учебным данным строго через мой легальный профиль, дозированно. Пункт третий, мой личный: если вексель однажды предъявят, платить по нему буду я, а не она. Это я проговорил вслух и потребовал занести в журнал. Мири занесла, с пометкой: «Принято одностороннее обязательство курсанта. Оцениваю как неисполнимое: цену векселя назовет держатель, и она может оказаться не в валюте, которой располагаешь ты. Обязательство сохранено как декларация о намерениях». Я не спорил. Декларация о намерениях, это тоже документ, и иногда единственный, который у тебя есть.
Потом я сказал: «Понял. Скучаем в его сторону, четвертой не даем», погасил экранчик и лег.
И лежал, глядя в темноту, и думал не про Тессера. Тессер был понятен: угроза с известным адресом, вексель на полке, жди предъявления. Я думал про эту паузу. Про то, что у моей напарницы, оказывается, есть свои полки, свои неопределенности, свои «данные неполны», обращенные внутрь. Четыре года я думал, что знаю ее, как знаю свой ящик Гейра, до последнего винта. А сегодня выяснилось, что у ящика есть отделение, которого не пересчитывал даже он сам.
Мы были похожи больше, чем я думал. У обоих полки. У обоих на полках лежало то, чему мы пока не знали цены. И оба мы, каждый по-своему, скучали в сторону тех, кто хотел эту цену узнать.
Утром, на свежую голову, я перечитал наш ночной протокол из трех пунктов и добавил четвертый, для себя, карандашом на полях тетради. «Вексель Тессера, это не сегодняшняя беда. Сегодняшняя беда, это экзамены и лист. Держать в фокусе сегодняшнее. Полка не убежит». Дисциплина внимания, вот чему меня выучили три года и одна напарница: беда, отложенная в будущее, не должна съедать настоящее, иначе она побеждает заранее, не потратив ни выстрела. У Тессера был на меня вексель без срока. У меня были экзамены с точными датами. Я выбрал заниматься тем, у чего есть даты, а неопределенное оставил лежать там, где ему положено: на полке, до предъявления.
Экзамены, к слову, надвигались. До первого оставалось двадцать с небольшим дней, расписание висело на доске, и в нем, в отличие от строки «распределение», все было честно: шесть дисциплин, шесть дат, шесть комиссий. С датами я умею. Даты, это почти что железо: их видно, их можно посчитать, к ним можно подготовиться. Вот к чему нельзя подготовиться, так это к нишам без запаха и к строкам без даты, но их в моем ближайшем расписании, к счастью, больше не значилось. Пока.
Глава 13
Гость с флягой
Плановый медосмотр перед экзаменами свалился в расписание за двадцать дней до первого, и я пошел на него без всякого предчувствия, как ходят на процедуру, которую проходил столько раз, что она стерлась до автоматизма. Знал бы я, кого встречу в лазарете, шел бы внимательнее. Хотя нет, вру опять: к встречам с этим существом подготовиться нельзя, они не подчиняются расписаниям, а расписание, это единственное, к чему я умею готовиться.
Лазарет кампуса и я знакомы близко, ближе, чем мне бы хотелось. Есть кадеты, которые за четыре года заходят сюда дважды: на первичный осмотр и на выпускной. Я хожу сюда как на работу. Обморожение пальца на первом курсе, после выхода в скафандре: клапан шлюза продержал перчатку на холодной кромке дольше, чем разрешает физика. Ожоги на том же первом курсе, после «Наковальни». Дым в легких, дважды. Порез, растяжение, снова дым. Медбрат в приемном покое, немолодой сверхсрочник по фамилии Тум, знает меня по имени, и это, если вдуматься, самая грустная из моих кампусных репутаций: когда медбрат встречает тебя «а, Форк, опять ты, что на этот раз», это значит, что твое тело оставило в этом лазарете больше следов, чем душа в библиотеке.
— Форк. — Тум поднял глаза на дверь. — Плановый? Или опять что отгорело?
— Плановый. Допуск к экзаменам, летная категория.
— Надо же. — Он достал мою карту, толщиной с хороший том устава, и удивление было искреннее. — Своими ногами и по расписанию. Растешь. — Он полистал карту, покачал головой. — Знаешь, Форк, я тут двадцать лет. У меня карты потолще твоей только у двоих. Один был десантник, три войны. Второй истопник, который любил чинить котел под давлением. Ты в хорошей компании: оба дожили до пенсии. Значит, и ты доживешь, если руки перестанешь совать, куда сунул истопник.
— Не перестану. — Я показал ему ладони, обе, со всеми их отметками.
— Знаю, — вздохнул Тум. — Потому и карту завел с запасом.
Растешь. Второй человек за этот год говорил мне это слово. Первым был каптенармус, обмерявший плечи, но у него оно шло по ведомости, в сантиметрах. У Тума звучало не совсем про рост. Третий ждал меня через две койки, но об этом я еще не знал.
Медосмотр летной категории, это конвейер: рост, вес, давление, зрение, слух, реакция, легкие. Кабинеты идут анфиладой, кадет движется от одного к другому с обходным листом, в котором каждый кабинет ставит свою отметку, и лист этот, замечу, устроен как маленькая опись человека: рост столько, вес столько, годен, годен, годен, с оговоркой, годен. Я такие листы люблю за честность формата: тело не умеет врать в граммах и миллиметрах, и обходной лист, это единственный документ обо мне, в котором нет ни легенды, ни двойного дна, а есть только то, что показал прибор.
Легкие мне всегда смотрят внимательнее прочего, потому что в моей карте про легкие написано столько, что врачи листают ее с уважением, как читают послужной список ветерана. «Целинская пыль в анамнезе», значится там, и «дым, неоднократно», и совет, данный еще на первом курсе: беречь. Я берегу, как умею. Умею плохо: беречь легкие, работая руками в тех местах, где я работаю, это все равно что беречь перчатки, разбирая колючую проволоку. Дежурный пульмонолог, немолодая женщина, послушала меня, посмотрела в карту, потом на меня, потом снова в карту, и сказала фразу, которую я вписал в тетрадь, потому что она была из тех, что стоит носить с собой: «Легкие у вас, кадет, как у человека вдвое старше. Берегите. Их не выдают по второму разу, в отличие от дипломов». Про диплом она не знала ничего, она сказала это в общем, но легло оно у меня точно в цель, и я весь остаток дня ходил с этой формулой: легкие по второму разу не выдают. В отличие от многого, за что мы держимся крепче, чем за легкие.
Я сидел на кушетке в очереди на тонометр, с закатанным рукавом, когда через две койки от меня началось представление.