Гость с того света. Мороз идёт по следу книга 2
Глава 1 (6)
Стояли святки — время, которое Морозов, человек в этом веке новый, оценил профессионально: неделя, когда весь город добровольно занимается тем, за что в остальное время платят гадалкам. Барышни топили воск, кухарки выбегали за ворота спрашивать имя у первого встречного, в гостиных вертели столы, и даже Дроботов, застигнутый у забора за подслушиванием, объяснил без тени смущения, что это к прибыли. На такой почве, отметил себе Морозов, слух о покойнице, гуляющей по купеческому дому, не просто расходился — он всходил, как тесто в тепле. Лучшей недели для привидения в календаре не существовало.
За месяц Петербург перестал быть для Морозова чужим городом и сделался городом малознакомым — разница, которую оценит всякий, кому случалось выживать на новом месте. Он выучил, где стоят городовые и где их не бывает; выучил цену извозчику от Сенной до Офицерской в оттепель и в мороз; выучил, что «сей минут» в трактире означает четверть часа, а «не могу знать» в канцелярии — «знаю, но бумаги не дам». Чужая подпись стала своей. Чужое лицо в зеркале перестало здороваться с ним по утрам как с посторонним.
Служба тоже устоялась. После пыжовского дела за Морозовым закрепилась в отделении репутация особого рода: ему стали носить тихие смерти. Всё, что умирало без крика — в запертых комнатах, в чистых постелях, со свидетельством врача наготове, — Вельяминов теперь переправлял ему, сопровождая одним и тем же напутствием: «Посмотрите, Морозов. У вас на это рука». В устах начальника отделения это было высшей наградой, доступной без представления к чину.
А по ночам, которые никого не касались, Морозов вёл дело, не значившееся ни в одном журнале.
В первую же неделю января они с Дроботовым — уговорившись считать это спором на четверть ведра, поскольку бумаги на то не существовало и существовать не могло, — четыре ночи выстояли в тени напротив свечной лавки Митрохина на Разъезжей. Щель за ставнем была пуста. Никто не приходил ни к ней, ни от неё. Лавка спала, старик Митрохин спал, Разъезжая спала; не спали только двое взрослых людей на морозе, и один из них к третьей ночи начал высказываться о новых столичных веяниях в сыскном деле.
— Я, Александр Петрович, не ропщу, — говорил Дроботов, притопывая валенками. — Я одно спрошу: кого мы тут морозим, окромя себя? Гриша ваш в предварилке сидит, писать ему некому и не о чем. Стало быть, и ходить за письмами некому.
— Вот это я и проверяю, — сказал Морозов. — Ходят ли, когда писать некому.
— И как, ходят?
— Не ходят. И знаете, что это значит?
— Значит, дома сидят, в тепле, — с чувством сказал Дроботов, — как умные люди.
— Это значит, что им уже известно: писем не будет. Гришу взяли тихо, в газеты не попало, на Лиговке болтают вздор. А эти — знают. — Морозов смотрел на чёрную щель ставня, как смотрят на замолчавшего свидетеля. — Быстро знают, Кузьма Игнатьевич. Вперёд газет.
На пятую ночь он караул снял. Не потому, что разуверился, а потому, что понял: дверь, в которую он смотрел, уже закрыли с той стороны.
Было в этом январе и одно хорошее письмо — верней, открытка с видом самарского собора и тремя словами, писанными старательным чертёжным почерком: «Доехалъ. Живу. Благодарствуйте». Без подписи и без обратного адреса, как уговаривались. Морозов подержал её в руках дольше, чем требовали три слова. В его нынешнем деле, где приход состоял из серой бумаги, пуговицы и следов, которых никто не видит, самарская открытка проходила по графе редкой ценности: живой человек, оставшийся живым.
А наутро шестого января его вызвал Вельяминов, и по лицу начальника отделения было видно: принесло не рядовое.
— Ковригин, — сказал Вельяминов, — Савелий Лукич. Слышали?
— Мануфактура?
— Мануфактура, подряды и полтора миллиона годового оборота. Первой гильдии купец. Сегодня в пятом часу утра найден мёртвым в собственном доме на Васильевском: упал с парадной лестницы. Врач семейный пишет — несчастный случай, удар, немолод, грузен, темно. Казалось бы, царствие небесное и наследственное дело. — Вельяминов побарабанил пальцами. — Но. Прислуга, Морозов, болтает. Болтает такое, что вчера уже смаковала половина Гостиного двора, а сегодня, я думаю, обе биржи: будто по дому у Ковригиных с Рождества ходит покойная первая супруга хозяина. Будто её видели. Будто сам покойный её видел и оттого в последнюю неделю был не в себе. Дом именитый, родня именитая, скандал — именитый. Мне звонили, — он поднял палец, — оттуда, откуда мне звонить не любят. Просили: тихо, быстро и чтобы никаких привидений. Поезжайте. У вас рука лёгкая на тихие смерти.
— Слушаюсь.
— И, Морозов. — Вельяминов снял очки. — В прошлый раз вы мне из свидетельства о параличе сердца сделали отравление. Это было своевременно. Но здесь — обратная задача, извольте это понимать. Здесь надо из бабьей болтовни сделать несчастный случай. Найдёте несчастный случай — прекрасно. Найдёте что другое — докладывать мне лично, прежде всякой бумаги. И бога ради, — он поморщился, — без наливок.
Дроботова он забрал с собой, и правильно сделал: пока извозчик вёз их через Николаевский мост, надзиратель успел выложить о Ковригиных всё, что знал город, — а знал город, по обыкновению, больше, чем родня.
— Савелий Лукич — мужик был из настоящих: сам с лотка начинал, оттого и прижимист. Первая супруга, Вера Кирилловна, — из купечества же, характеру строгого; дом на ней держался, прислуга её боялась пуще хозяина. Третий год как померла — чахотка. Сын у них единственный, Аркадий Савельич, годов двадцати семи. Вот про сынка город говорит охотно-с: кутила. Не злой, говорят, и не глупый, а — лёгкий. Картишки, бега, актёрки. Отец его к делу приставлял дважды и дважды отставлял, а долги платил, хоть и со скандалом на весь Гостиный.
— А вторая жена?
— А вторая, — Дроботов значительно поднял бровь, — Зинаида Павловна. Год как в доме. Из докторских дочек, собой хороша, годами — сыну ровня, вот вам и картина маслом. Женился Савелий Лукич скоропостижно, родня фыркала, сын, сказывают, с отцом с той поры на ножах: при живой молодой мачехе наследство — вещь обидная, тут и считать не надо. Да-с, и ещё. — Он понизил голос до вкусного шёпота. — При молодой барыне состоит нынче духовный, прости господи, наставник. Магистр каких-то тайных наук, Кастальский по прозванию. По гостиным нынче мода: столы вертеть, с покойниками переговариваться. Так этот Кастальский у Ковригиных с осени вечера правил, и на Гостином божатся, что сам Савелий Лукич, старик тёртый, под конец сиживал за тем столом. А теперь извольте: по дому покойница ходит. Оно, конечно, ваше высокоблагородие, я человек тёмный, — заключил Дроботов с достоинством, — но по моему тёмному разумению, ежели в доме завёлся магистр, то привидение — вопрос времени-с.
Дом Ковригиных стоял на Четвёртой линии — тяжёлый, в три этажа, с зеркальными окнами и подъездом, у которого дежурил уже не городовой, а околоточный надзиратель: масштаб покойного чувствовался даже в этом. Внутри пахло воском, еловой хвоей от святочных гирлянд, которые никто не решился снять, и тем особенным запахом богатого горя, в котором ладан мешается с валерьяновыми каплями.
Домашний врач, Аполлон Богданович, нашёлся тут же — немолодой, ухоженный, с профессиональной скорбью на лице и с готовым дипломатическим ответом на всякий вопрос. Да, пользовал семейство восьмой год. Да, Савелий Лукич был грузен, полнокровен, случались головокружения — в его лета обыкновенная вещь. Ночью, в темноте, на лестнице... прискорбно, но, увы, естественно.
— А что за капли вы прописывали ему в последнюю неделю?
Врач заметно поскучнел.
— Успокоительные-с. Бромистые. У Савелия Лукича сделалось... нервическое расстройство. Бессонница, тревожность.
— С чего?
— Помилуйте, откуда же мне...
— Аполлон Богданович, — сказал Морозов тем же ровным тоном, каким спрашивал про капли, — вас звали к нему наутро после того, как он ночью увидел в галерее свою покойную супругу. Об этом сегодня говорят в его собственной буфетной и завтра будут говорить на бирже. Мне интересно не то, что он видел. Мне интересно, что он вам сказал.