Чавдар пришел из Миркова десять дней назад вместе с Ангелом. Высокий, стройный, широкоплечий. Исполнилось ли ему восемнадцать? Он красив мужской красотой, хотя в лице его есть много детского. Может быть, такое впечатление создают эти красивые, ярко очерченные губы, добрая улыбка и раскатистое «р»? У него черные добрые глаза, непокорные, буйные волосы.
Старые партизаны смотрели на него чуть свысока, выжидая, как проявит себя этот ученик в тесной куртке, кроткий и тихий. А Чавдар не спешил показать себя. Скромно, как бы стесняясь, он стоял в стороне, смотрел исподлобья и курил. В его молчании было что-то приветливое, а когда его о чем-нибудь спрашивали, он отвечал с улыбкой. Он жил напряженной внутренней жизнью, казалось прислушиваясь к самому себе, удивленный и опьяненный всем, что происходит вокруг.
Он быстро усвоил наши законы и передавал недокуренную цигарку другому, не дожидаясь, пока его попросят об этом. Он приносил из Лопяна и рюкзак гигантских размеров, а кто-нибудь вроде бы в шутку навьючивал на него еще один.
Теперь он в одиночку носил эти огромные бревна, не обращая внимания на похвалы, просто делал свою работу. Брайко, большой скептик, подтолкнул меня локтем и кивнул вслед Чавдару. Я ответил ему молчаливой улыбкой — вот какие ребята растут у нас...
Но могло ли дело обойтись без неприятностей!
Полные энтузиазма, ребята второпях выпустили из рук тяжелое дерево. Стефан закружился на одной ноге, как в балете, схватившись за ушибленную ступню. Только когда Коце перевязал его, он понял, какое несчастье могло произойти: «Ох, чуть меня не убило». Хорошо, что не было перелома.
С утра мы уходили к новой землянке, вечером возвращались. И сейчас перед моими глазами Храсталачко — вот он идет, прижав радиоприемник к груди. Аппарат тяжел, его мог бы нести и кто-нибудь посильнее, но он, радиотехник, никому не доверяет, все мы для него — «технически неграмотная масса». Он кряхтит, но бодро идет первым. Смеркалось. Вдруг он свернул на другую тропинку, вниз, кто-то окликнул его, но Храсталачко, у которого был слабый слух, продолжал свой путь.
Подошло время ужинать, а Храсталачко все не было. Самые горластые начали кричать: «Ау!», «Эй!» Лес только враждебно шумел в ответ.
Глупая история. Виноваты мы все. Возник спор, стоит ли стрелять. Некоторые говорили, что нельзя, чтобы из-за одного погибли все, им отвечали, что он не просто какой-то один, а наш товарищ. Мы переругивались, сердились. Стефчо решился наконец: прозвучали три выстрела, лес обезумел, заревел, эхо покатилось сверху вниз.
Ничего... Несколько человек ходили к месту нашей стройки — и там его не оказалось. После ужина мы немного успокоились — сытый человек не так зол — или по крайней мере хотели успокоиться. Караджа, умевший великолепно ориентироваться на лесных тропинках, утверждал, что утром Храсталачко приведет группа, которая спустилась в Лопян. Храсталачко дойдет до поляны, где растут большие папоротники, а там он или сам найдет дорогу или подождет, пока мы найдем его.
— Да бог с ним, с Ристачко, ему не впервой! — лукаво сказал Данчо. — Беда в другом: радио-то он унес, загонит еще кому-нибудь. Вот тебе и радиотехник!
Один начал, второй добавил — и все становится яснее ясного: Храсталачко спустился в Лопян, чтобы сыграть серенаду дочери ятака Кочана.
— Осрамился ты, Мустафа, обошел он тебя!
Над Мустафой шутили, называя его будущим зятем Кочана. Все говорили, что Храсталачко давно хотел оттеснить Мустафу и только ждал подходящего случая. А с этим радио он вскружит девушке голову.
— Я ему это радио о башку разобью, — подогревал нас Мустафа и, отворачиваясь, добавлял: — Только бы он свою башку сюда принес.
Все закончилось хорошо: утром Храсталачко, живой и невредимый, появился вместе с группой, пришедшей из Лопяна. Оказалось, что он дошел до папоротников и остался там. Его чуть не подстрелили свои же, хорошо, что вовремя опознали. С того дня он получил новую кличку Папратачко[85].
Я сидел, опершись о большой бук — мой бук, к нему я приходил всегда, когда хотел побыть в одиночестве. В тот день я дежурил по кухне, устроенной в старой землянке. Мы рано закончили свои дела, и у меня осталось немного свободного времени. И кроме того, мне было неловко писать у всех на виду: я не мог сосредоточиться, того и гляди Данчо подмигнет: «Вот тебе новый Паисий»[86].
А какая стояла осень!
Мучительными и сладостными были эти часы — с мамой и Верой, хорошо мне было рассказывать им обо всем, но потом становилось очень тяжело. А без этих встреч я не мог обойтись...
Только перейти через горный хребет — и я буду у мамы. Но нас отделяли друг от друга засады, враги, недобрые взгляды. А может быть, и сама смерть.
И чтобы уберечь меня, мама приходила ко мне. В моих мыслях.
Очень трудно было разговаривать с ней. Она понимала меня, понимал и я ее. Но матерям мало понимать сыновей, они хотят, чтобы сыновья их были живы.
Мама не во всем соглашалась со мной, но верила, что боремся мы за что-то прекрасное. Она уважала людей, которые борются, но...
«Знаешь ли ты, сынок, что такое потерять ребенка?» — «Знаю, мама, все я понимаю...» — «Не можешь ты этого понять, сынок. Ты еще не знаешь, что такое ребенок. Ведь я умирала три раза...»
Я ответил ей слишком смело, что понимаю, я и сам верил в это, потому что видел, как она старается изо всех сил, чтобы вырастить нас. Но я не знал, мама, я еще не чувствовал, не понимал, что такое свой ребенок!
Она жалела меня, не хотела мне говорить, но я все равно знал, что она похоронила двух девочек, еще маленьких. С большим трудом удалось ей вырвать у злой болезни одного из своих мальчиков. Но чахотка унесла в могилу Стефана, когда ему было двадцать. И Андрей, ее первенец, ее великая мука... Еще ребенок, а уже повстанец... А ей говорили, что он разбойник, что его заковали в кандалы, что он каторжник... Тянулись годы неизвестности, потом недолгое время он находился дома — под надзором, и снова неизвестность, говорят, что он там, в Москве, но так ли это...
Уже почти год она не видела и меня, триста долгих ночей, заполненных кошмарами, и находятся «сердобольные» люди, которые будто бы «видели его где-то убитым... а в горах многих поубивали... хотя, может, это был и не он».
«Я помню тебя, мама, вот и стихотворение я тебе написал... Дойдет ли оно до тебя?» — «Хорошо, буду его ждать. Но ты сам, сам приходи! — «Не могу, мама, нужно покончить... — «Да ты раньше всего покончишь со мной... Не хватит у меня сыновей, чтобы все наладить. Вы не думаете, что и матери тоже надо что-нибудь оставить». — «И тебе останется, мама. Я останусь, будь спокойна. А если ты не встретишь меня, придут мои товарищи и скажут тебе добрые слова».
Я говорю это про себя, но она услыхала:
«Очень ты меня утешил. Хватит с меня этих утешений, Георгий. Все это добрые слова, но разве они заменят человека?..»
Душно мне в горах в этот прозрачный день, я отправляюсь к речушке, шуршат под ногами старые листья. «Может быть, и лучше, что отец умер...» Нет, нет, нет! И как только в моей голове могли появиться такие мысли? Если бы он был жив, с ней...
Как мы мучаем своих матерей, сами не будучи виноваты в этом! Где им взять силы, чтобы понять нас? И меня охватывает гнев — гнев справедливый, сказала бы она.
«Это они виноваты, мама. Постарайся меня понять. Неужели я должен оставить своих товарищей?» — «Нет, сынок, молчи! Мать оставить можно, товарищей — нет. Без матери человек не может родиться, без товарища он не может жить. Только смотри береги себя...»
Расстраивают меня эти встречи.
Шум шагов, человеческая речь. Возвращаются со стройки товарищи.
Мало было таких часов. Я спускался с четой в села, мы выполняли апостольскую работу. Ночи, ночи... Днем смотришь, как бы поспать, а в часы бодрствования чувствуешь себя страшно усталым. Из того многого, что приходит в голову, остаются только заглавия и несколько слов в записной книжке.