Я не торопился ни делать выводы, ни обвинять кого-либо. Слишком мало я знал эту сложную жизнь и не мог еще провести четкую границу между тем, что было необходимым, и тем, что являлось перестраховкой. Я понимал лишь, что иногда такая перестраховка случается, и это угнетало меня. В темноте, в окутанных неизвестностью ущельях казалось, что каждый шаг действительно таит опасность. Эту нервозность — не страх, а сверхвозбуждение — испытывали все. Конспирация — необходимый закон успеха каждого подпольного движения — здесь в какой-то мере подрывала дух.
Нет, я не хочу быть умным задним числом. Если бы вся ответственность лежала на мне, может, я тоже отдавал бы такие приказы. Однако кое-что я мог увидеть свежим взглядом и оценить по-своему: система, с какой я столкнулся, не показалась мне единственно правильной. Может, потому, что я еще недостаточно вошел в нее.
«Уже близко! Не забывайте, о чем мы говорили!»
Я помню. Прежде чем отправиться в путь, мне как новичку было специально сказано, что не следует много разговаривать с людьми, которых мы встретим, не следует спрашивать их имен, не следует...
А мне так хотелось поговорить с человеком снизу, хотя я провел наверху всего несколько дней. Представляю, каково было старым партизанам!
Мы прилегли на какой-то поляне. Трое товарищей взяли наши рюкзаки и исчезли в темноте. Мы почти не разговаривали.
Неожиданно появился какой-то старик.
— Эй, дети, идите-ка сюда, чтоб я мог на вас посмотреть! — прокричал он хриплым голосом.
Мы поднялись. Старик расцеловал каждого из нас. Мне это показалось немного странным: простые люди обычно сдержанны.
Старик пожимал нам руки и говорил фальцетом:
— Вы все — мои дети! Так и знайте!
Этот человек не был стариком, но я его знал только таким. Тогда было темно, и я не мог видеть его лица; только запомнил, что «р» он произносил очень мягко и голос его дрожал. В мою бытность партизаном больше я его не встречал. Мы бывали у него в гостях в последующие годы. Тогда он стал более грузным, но все еще бродил со своим осликом по склонам Мургаша.
И я вижу его... Эх, дядя Милутин!
Печально заросшее травой кладбище в Бухове. Рядом с только что выкопанной могилой, утопая в цветах, стоит гроб. Цветы почти полностью закрывают лицо: оно обезображено. Яким, сын дяди Милутина, бывший партизан, убит в деревенской драке через несколько лет после нашей победы. Его молодая жена с ребенком на руках то отрешенно молчит, то начинает кричать, да так, что не знаешь, куда деться. И дядя Милутин. Сильно состарившийся, с дрожащими губами, он время от времени дергается всем телом. Я держу речь и говорю: мы все — дети дяди Милутина. Я надеюсь, что эти слова нужны ему, но чувствую их бесполезность. Потом он берет нас под руки и старается найти утешение в словах, уже сказанных им когда-то: «Вы все — мои дети! Так и знайте!» Как помочь этому человеку?
Теперь и его уже больше нет...
А как он нам помогал!
В ту беспросветную ночь мы уселись на траве, он — рядом с нами. И получилось так, что не мы ободряли его, а он нас. И какими словами!
— Большое дело вы делаете, ребята, для народа. Посмотреть на вас и то приятно. По-моему, кроме вас и русских, некому спасти нашу Болгарию. Однако страшная это будет битва, ведь фашист лишее турка.
Наверное, кто-то из нас перебил его и заметил, что и он, мол, тоже вносит важный вклад в наше дело, потому что, я помню совершенно четко, он сказал:
— Да что там мое дело — какой-нибудь мешок муки или картошки, а вы кровь проливаете. — Мне стало неловко от этих слов: ведь мы еще не проливали кровь, а он продолжал: — Я, дети, уже свое отжил. Как тот поезд, который непонятно почему не трогается, хотя уже прозвенел третий звонок.
В его словах звучало удивительное спокойствие, искреннее пренебрежение к смерти.
Дядя Милутин, однако, не ограничился словами о презрении к смерти. Тонко и язвительно он укорил нас:
— А напоследок вот что я вам скажу: лупите этого зверя! Слов он не понимает! А от бездействия не только ружье, но и человек ржавеет.
Не помню, что он говорил дальше, но закончил добрыми словами:
— Так и знайте, вы — как Ботев и Левский!
Чтобы звучание этих слов не ослабло и чтобы кто-нибудь с усмешкой не сказал: «Ну, уж если нужно показать связь между партизанским и национально-революционным движением, то старик для этого подходит лучше всего...», сделаю небольшое отступление. Если б я мог воссоздать эти слова дяди Милутина в их первозданной простоте, они звучали бы еще громче, публицистичнее.
Если б я вел тогда дневник, то в нем с абсолютной точностью записал бы все сказанное дядей Милутином. Я всегда стремлюсь записывать такие слова, которым жизнь придает необычную силу, а стоит мне их опубликовать, как я слышу: литература...
Теперь я могу рассчитывать только на свою память. Однако память в сочетании с совестью и то иногда ошибается.
Немало есть воспоминаний, где авторы смело приводят диалоги, речи, беседы, которых никто не записывал. Я понимаю, что иногда это неизбежно, но только — иногда. Делаю это и я, предварительно постаравшись вспомнить все, вплоть до повествовательных деталей. Если мне это не удается, я предпочитаю говорить своими словами.
Обратный путь был мучителен и казался бесконечным.
Темень плотной стеной окутывала нас. Мы то и дело оступались в коварные ямы, острые камни врезались в ноги. То один, то другой из нас, споткнувшись, падал. Я чувствовал, что и у меня ноги слабеют все больше и больше, спина буквально разламывается. Спать хотелось до рези в глазах. Я тер, тер их, но все напрасно.
— Пропадем мы в этой темноте!
— И все из-за какого-то паршивого картофеля.
— Сами мы паршивые, картофель не виноват.
— Давай, революция требует жертв!
— Революция?.. Дудки! Переноска картофеля требует жертв.
Но и в кромешной тьме среди гор слышится предостерегающее: «Тихо! Не разговаривать в колонне», но теперь это произносят больше по инерции.
— Мы стали погонщиками ослов.
— Эх, если бы погонщиками!.. Скорее, ослами!
— Живем попрошайничеством.
— Держись, разве ты не слыхал, что сказал этот человек? «Вы — как Ботев и Левский...»
Воцарилось тягостное молчание: нас мучит тревожное чувство вины.
И вот в моих руках оружие...
Вручая его мне, Митре произнес соответствующую случаю речь: сражаться с оружием в руках за свободу народа, а если придется погибнуть, то не выпуская оружия из рук; в бою раздобыть более сильное оружие, а это передать новому партизану.
Я разволновался. Митре говорил в несколько шутливом тоне, чтобы смягчить торжественность слов, но они все равно звучали волнующе.
Как ни радостно было мне, но я испытал и огорчение: почти новый карабин вручили старому бойцу, а его оружие передали мне. Это было длинное ружье (оно даже торчало у меня над головой), вместо ремня — веревка. Позже Данчо шутил: «Андро, вместо команды «Ружье на ремень» тебе нужно отдавать команду «Ружье на шнурок». Это было турецкое однозарядное ружье. Наверное, оно сохранилось еще со времен Крымской войны. С оружием я уже был знаком: служил в армии, правда всего один месяц.
Ничего не поделаешь! Такая уж существовала традиция: новичку полагалось старое ружье.
Однако даже эта музейная «турчанка» подняла мое настроение. Я ушел поглубже в лес, взял ружье «на ремень» и отчеканил сто парадных шагов. Совсем другое дело... У меня было три десятка патронов — целое богатство! Самым удивительным мне казалось то, что из этого ружья еще можно было стрелять. Это я понял в одну ураганную ночь. Сейчас ружье нельзя было испытать, хотя сердце мое колотилось от безудержного волнения.
Он не пришел, а примчался в лагерь. Кулак в знак приветствия он поднял с такой силой, будто хотел ударить им по голове Гитлера.