Простой донельзя. Приложит ли Гойя к событиям свою руку, сжимающую кисть, или же останется в стороне?
— Скажи мне кое-что, дорогая.
— Я слушаю.
Вопрос был тот же самый, но художник сформулировал его немного иначе.
— Я написал более сотни картин, и что же было изображено на них? Портреты придворных, религиозные сцены… чушь, как мне теперь кажется. Ты полагаешь, что художник должен соблюдать нейтралитет? Он вообще имеет такое право? Я понимаю, дорогая, к чему ты сейчас призываешь. Ты хочешь, чтобы я заперся в башне из слоновой кости. Но…
— Я не вправе указывать. И уж точно ты не мой пленник в какой-то там башне. Эта ваша библейская метафора, она… ах, забудь. Я умею только вдохновлять.
— Так значит, ты вдохновила меня и на эту картину?
Её красивые губы изогнулись в странной эмоции, которую Франсиско не сумел уверенно прочитать. Ответа не последовало.
И тогда живописец решил, что он уже слишком стар для страха. Тонкая кисть оставила на холсте его подпись, и она же начертала ту дату, которую Гойя избрал этим солнечным, безветренным апрельским днём.
«Второе мая 1808 года в Мадриде». Так Франсиско Гойя и назвал свою картину.
***
До второго дня мая Гойя дожил в одиночестве: Муза редко оставляла его столь надолго, но теперь совсем не показывалась. Художник понимал, что его не бросили: так, временная размолвка с единственной истинной любовью. Женщин он знал в своей жизни достаточно, и любая способна была хлопнуть дверью: своенравная ли испанка, чувственная француженка или страстная итальянка.
Но только не она, конечно же.
Гойя, лишённый слуха, неспособен был различить канонаду артиллеристов Мюрата и треск ружей гренадёров его гвардейского полка. Но он точно знал, что именно эти звуки наполняли утром прозрачный воздух перед королевским дворцом.
Что привело людей на площадь? Наглость Мюрата, требовавшего выслать в Байонну и младших детей короля Карла IV — устранив всякую угрозу власти французов над Испанией? Возможно. Хотя за последний век величие империи, рождённой в браке Фердинанда и Изабеллы, порядком померкло — но многие ещё помнили, как прежде Испания ставила Францию на колени. И что же теперь: становиться самим?
А может, всё действительно заключалось именно в написанной им картине. Неспроста же совпала дата? Разумеется, Гойя никогда и никому не сказал бы, что написал «Второе мая 1808 года в Мадриде» до восстания, а не после него. Незачем об этому кому-либо знать. Это тайна: его и Музы.
Стрельбы, грохота пушек, криков ярости и боли Франсиско не слышал, но кое-что он видел из окна квартиры. Он видел мадридцев: вперемешку — простые оборванцы и хорошо одетые идальго, спешно возводящие баррикады. Тёмные мундиры наполеоновских солдат, собирающиеся в тучу где-то выше по улице, вдалеке. Почему-то он знал, что не только простые горожане сражаются сейчас с оккупантами: вдалеке от дома художника, у казарм Монтелеон, также кипел бой.
Все испанские войска робко остались под своими крышами, устранившись от происходящего. Все, но только не люди из Монтелеона, ведомые Даоисом и Веларде. Гойя знал, что оба обречены. Сам не догадывался, откуда именно, но просто знал.
Не требовалось бы человеком, искушённым в политике и военном деле, чтобы догадаться: это восстание — никак не конец, а только начало. Начало тяжёлых и кровавых времён, однако Гойя полагал, что самый тёмный час всегда приходит перед рассветом. И его будущее нисколько не пугало.
Испугало Гойю другое: стук в дверь.
Стук, который он никак не сумел бы услышать, стой по ту сторону двери обычный человек. Раз уж глухота не помешала — значит, художника нынче навещал Кто-то другой. И это точно была не его Муза: она-то всегда являлась безо всяких церемоний. Живописец иной раз утром мог просто обнаружить её в собственной постели — хотя засыпал один.
Пришлось открывать, конечно же.
В квартиру вошёл человек, которого Гойя не видел почти четыре десятка лет, и за эти годы посетитель ничуть не изменился. Всё то же молодое лицо типичного итальянца, немного смуглое, обрамлённое смолистыми волосами, обращающееся к миру необыкновенным взглядом. У юноши были тёмные глаза кого-то очень старого и очень мудрого.
Во рту пересохло. Гойя — и давным-давно в Риме, и теперь — одинаково ясно догадывался, с кем имеет дело. Но не смел озвучить такую догадку даже в собственной голове, оформить её в осязаемую мысль.
Человек в чёрном улыбался. Оставалось играть роль радушного хозяина.
— Желаете выпить, сеньор?
— Если нальёте мне хорошей мадеры, я выпью мадеру.
— Сию минуту. Присаживайтесь.
Хрустальные бокалы наполнились прекрасным напитком, и свой художник осушил мгновенно — не посчитав нарушением этикета снова его наполнить. Человек в чёрном продолжал улыбаться, и улыбка эта была до того жуткой, что подобный портрет Гойя никогда не осмелился бы написать.
Визитёр, пригубив мадеру, заговорил:
— Вы, сеньор Гойя, написали удивительно точную картину будущего. Я был сегодня возле королевского дворца: занятное вышло зрелище. Знаете, это столь будоражит меня… до сих пор будоражит, словно впервые вижу подобное. Хотя, если честно, все восстания одинаковы. Одно и то же видел я ещё со времён Шумера, пожалуй… века слагаются в тысячелетия, а вы, человеки — нисколько не меняетесь.
— Угодно вам шутить…
— Какие тут шутки? Это было по-своему прекрасно. Всё это отчаянное мужичьё, воображающее себя наследниками славы терций герцога Альбы… Как легко они пошли на французские штыки! Я думаю, что Бонапарту здесь не победить. Никогда не видел во Франции того качества, которое очевидно проявляется в вашем народе.
— Вы льстите моему народу, сеньор.
— Нисколько. Иначе я бы не провёл в Испании так много времени. Помните того голландца времён Восьмидесятилетней войны? Как его звали… дурацкое имя, но вы поняли, о ком я говорю. «Чудо при Эмпеле». Забавно он сетовал тогда: мол, кажется, Господь — испанец… ах, смешная шутка!
И человек в чёрном действительно расхохотался. Гротескно и громогласно, хватаясь на живот и расплескав мадеру из бокала: она пролилась на пол, как лилась сейчас на мадридские мостовые кровь. Неожиданно визитёр замолк и снова сделался серьёзным. Пугающе серьёзным. Даже страшным. Он произнёс:
— Не стану судить, кто по национальности Господь. Но я сам частенько бывал на испанской стороне, частенько.
— Не сочтите за дерзость… — Гойя рассудил, что имеет право взять инициативу в свои руки. — Но я не думаю, что вы спустя столько лет нанесли мне визит ради разговоров об истории. Или для рассказа о том, что творится сейчас на улицах Мадрида. Это я узнаю из газет. Полагаю, что…
— …что у меня к вам дело?
— Именно так.
— Вы, сеньор Гойя, совершенно правы. Освежите наши бокалы, будьте добры.
Художник не слышал этого приятного булькающего звука, с которым вино лилось в хрусталь. Только голос собеседника, ничего иного.
— Итак… меня, господин живописец, позабавила ваша идея с картиной. El dos de mayo de 1808 en Madrid, верно? Я правильно это произношу?
— Ваше испанское произношение весьма чистое. Настоящий мадридский кастельяно.
— Окажите любезность: проговорите название сами. Я желал бы насладиться тем, как звучат эти слова из уст настоящего испанца.
Разумеется, Гойя никак не мог отказать. Он произнёс название картины на испанском, даже дважды. Человек в чёрном захлопал в ладоши.
— Великолепно! Премного вам благодарен. А теперь — наконец-то к делу. Я рад, что вы, сеньор Гойя, всё-таки нашли силы воспользоваться моим подарком… или наконец-то уверились, что тот разговор не был шуткой. И написали то, что желали увидеть. Но вы помните наш уговор? Услуга за услугу. Не волнуйтесь, речь не о душе или чём-то подобном, хотя плату я желаю попросить немалую.
— Какую же?..
Глупо было бы скрывать, что Франсиско обрадовали слова о душе. Мало ли, что… как говорится, когда пляшешь с Дьяволом — нужно слушать музыку, а вот слух-то художник как раз утратил.