Вопрос этот я ждал с той самой ночи, когда читал его письмо, и всё же он ударил меня под дых.
Поле. Настоящая военная хирургия, для которой голова из моего века годилась больше всего на свете.
А в Петербурге у меня оставалось отделение и двор. Люди, которых я собрал по одному и выучил. Книга, которая к осени выйдет, барон, которого я не долечил, и недруг, которого я пока не нашёл.
— Скажу правду, господин Виллие, — ответил я. — Ни да, ни нет я вам нынче не отвечу. Здесь у меня люди, которых я выучил и бросить не могу, покуда не поставлю дело так, чтобы оно стояло и после меня. Такие решения я привык принимать после расчёта. Дозвольте мне его посчитать.
Виллие глядел на меня, и впервые за весь разговор в сухом лице его что-то дрогнуло. У другого человека это было бы улыбкой.
— Ответь вы «да» с ходу, я записал бы вас в легкомысленные, — проговорил он. — Ответь «нет», записал бы в непонявшие. Человек, который просит время на счёт, мне и надобен. Срока не ставлю. Вместо срока даю поручение. Проба, столбцы дальше, партия вашего целебного порошка. Работайте, Салтыков. — Он коротко кивнул, разом заканчивая разговор. — Провожать меня не надобно, дорогу к своим отделениям я в этом госпитале знаю лучше здешнего начальства.
И пошёл от меня дальше по коридору, быстро, и оба его лекаря опять за ним не поспели.
Обратно через Неву я ехал с ощущением, будто у меня за спиной встал союзник такого веса, что весь Функов торговый дом делался против него лавкой на рынке.
Вопрос о поле я для себя не закрыл.
Я отложил его для раздумий.
* * *
И вновь настали именины.
День Анастасии пришёлся на конец той же недели, и дом на Литейной, где я жил, праздновал его своим кругом.
Барон встал. Впервые после отравления Пётр Кузьмич сошёл вниз своими ногами, был усажен в кресло посреди гостиной и оттуда командовал всеми, включая самовар. Голос у него ещё садился к концу длинной фразы, и я следил за этим ухом лекаря, а в остальном просто радовался, что слышу этот голос.
Гости собрались свои. Сергей привёз Ртищева, который уже к тому моменту вернулся к матери. И тот, прежде чем сесть за стол, отозвал меня к окну и доложил по-военному коротко.
За Рогаткой горелое разобрали до земли, и свой камень уже возят. Фундамент под настоящее каменное строение размечен, и камора под спирт пойдёт отдельной пристройкой, как я и чертил. Всё шло по плану, и даже скорее, потому что после пожара мужики со слободы работали злее.
— Стало быть, строимся, Антон Николаевич, — сказал я.
— Строимся, Михайло Алексеевич. — Ртищев позволил себе половину улыбки. — И казённая бумага при воротах висит. Теперь пусть попробуют подойти! Я их и с повреждённой ногой всех…
— Не стоит, — перебил его я. — Знаю, какой вы любитель драк и уж тем более дуэлей. Сдержитесь. Мы их победим умом, а не силой.
Потом приехал Никитин, следом Лемке, в парадном сюртуке, торжественный до неузнаваемости, с бумажным кульком конфет, который он у меня на глазах вручил имениннице с поклоном и с немецкой речью, приготовленной, судя по всему, ещё с вечера. Митя с Николенькой немедленно взяли кулёк под наблюдение.
Свой подарок я приберёг к чаю.
Свёрток лёг перед Настасьей Петровной, и по тому, как она на него поглядела, я понял, что она догадалась раньше, чем тронула бумагу.
Рукопись моя ушла в набор несколько недель назад, но я процесс этот всячески ускорял. Весной в типографии шли листы на вычитку, доски с её рисунками резали тоже недавно, в апреле.
Одного только дозволения на имя типография и ждала, а разрешение барон дал при всех этой весной. Тираж пойдёт летом, к осени книга ляжет на прилавки. А первый пробный оттиск, сшитый и переплетённый в один экземпляр, пахнущий краской так, что этот запах слышен был через стол, лежал теперь перед ней.
Настя развернула бумагу и замерла.
— Читай, чего там! — потребовал барон из кресла.
Она раскрыла книгу на предисловии и стала читать вслух, и я поймал себя на том, что не дышу. Голос её дошёл до слов «а все рисунки к сей книге исполнила» и на собственном имени споткнулся.
— Анастасия Петровна Бутурлина… — выговорила она. — Рисовальщица…
И не дочитала. Прижала раскрытую книгу к груди, тем самым движением, каким приносила мне когда-то свои листы, и села очень прямо, глядя поверх всех нас.
Дальше всё смешалось, и это была та неразбериха, ради которой стоит жить. Дарья Гавриловна плакала и тут же сердилась на себя за это. Барон гремел из кресла, что Бутурлиных нынче знает типография, а завтра узнает вся Россия. Николенька влез к сестре под локоть смотреть картинки и потребовал показать, где нарисованная рука, про которую он слышал. Лемке торжественно поднялся говорить и от волнения начал по-немецки.
А потом встал Ртищев, которому говорить было труднее всех нас, потому что красивых слов он не знал вовсе.
— Я скажу коротко, — проговорил он, поднимая чашку. — Меня списали. Но я уже понял, что в этом доме люди возвращаются в строй, что бы ни случилось. Всегда. А потому… За именинницу! И за этот дом!
И тост этот, самый неуклюжий за вечер, вышел лучше всех красивых.
* * *
Разъезжались поздно. Я проводил Лемке до передней, воротился и увидел, что барон выбрался из кресла и стоит у окна с трубкой, до которой ему тянуться по моим предписаниям было ещё рано, и по лицу его я понял, что спорить об этом он нынче не намерен.
— Погоди, Михайло, не уходи к себе, — сказал он, когда я подошёл отобрать трубку. — Постой со стариком.
Мы постояли. За окном горели фонари. Дом стихал, и наверху смеялась о чём-то с матерью Настя.
— Хороший нынче день, — проговорил барон. — Давно такого не было. — Он пыхнул трубкой и вдруг улыбнулся, хитро и так довольно, что помолодел разом лет на двадцать. — А ведь ты, Михайло, даже не догадываешься, кому совсем недавно жизнь спас. Правда ведь?
Глава 14
— Не догадываюсь даже, о ком вы говорите, Пётр Кузьмич, — признался я. — Подскажите хоть, в какой стороне искать. Больных у меня за эту весну прошло столько, что я половину помню не по лицам, а по хворям.
— Вот то-то и оно, что по хворям. — Барон пыхнул трубкой и явно наслаждался моментом. — А ты по лицам вспоминай. Тучный такой, одышливый. Из отставных. Двести рублей тебе на двор привозил и про доску с именами допытывался, чтобы буквы покрупнее.
Этого я вспомнил сразу.
Жертвователь из первых, отставной провиантский чиновник. Он тогда долго пыхтел, оглядывая двор, и больше всего его заботило, достаточно ли видное место отведут его имени. Я ещё отметил про себя, что деньги его ничем не хуже прочих, тщеславие же в благотворительном деле работает надёжнее совести.
— Помню такого, — сказал я. — Только я его не лечил, Пётр Кузьмич. Он деньги привозил.
— А вот и лечил! — Барон ткнул в мою сторону мундштуком. — Аверьяном его зовут. Аверьян Маркович Коробов. Ну? Ничего не шевельнулось?
Я порылся в памяти уже всерьёз, как роюсь в скорбных листах.
И нашёл.
Была такая запись. Отёки на ногах, одышка, спит сидя, потому что лёжа задыхается. Сердце изношенное, тоны глухие, я слушал его трубкой. Я тогда назначил наперстянку малыми каплями, по строгой мере, велел урезать соль до щепоти и ходить всякий день понемногу, а вести его поставил Никитина, потому что случай был ясный и глаз мой требовался там раз в неделю, не чаще.
Больной как больной. Один из десятков за эту весну.
— Вспомнил, — сказал я. — Водянка сердечная. Его Никитин вёл, под моим наказом. А что с ним?
— А то с ним, что третьего дня он приехал ко мне. — Барон опустился в кресло у окна, показывая, что разговор будет длинным. — Сижу я, значит, после обеда, и докладывают мне, что внизу спрашивает меня господин Коробов. Я это имя двадцать лет не слыхал, Михайло. Двадцать лет! Я думал, он давно землю парит.
— Погодите. — Я подвинул себе стул и сел напротив. — Вы с ним знакомы?