Романов кивнул, и его пальцы сжали край брезента, и он чувствовал, как ветер касается его лица, как запах гари и сырой глины смешивается с запахом пота и крови, создавая густой, удушливый коктейль, который оседал на языке, как горечь. Смотрел на серое небо, которое было пустым, но в этой пустоте уже не было покоя, потому что он знал — они вернутся, и они будут знать, где искать.
— Мы уходим, — сказал Романов, и голос его был ровным, как дыхание. — Мы меняем позицию. У нас есть час, пока они перегруппируются. Очки — ты идёшь первым. Смотришь на небо. Если увидишь точку — кричишь. Кеды — ты прикрываешь. Дед — ты с нами. Бух — ты считаешь всё, что мы берём. Идём.
Тела начали двигаться, и шаги были бесшумными, как у теней, которые скользят по земле, не оставляя следов. Романов стоял у входа, чувствуя, как глина прилипает к его подошвам, как холод проступает сквозь ткань формы, как боль в плече становится привычной, и он знал, что они уходят не от страха, а от понимания, что их позиция теперь известна, что дрон запомнил их контур, и что если они останутся — они умрут.
— Мы — земля, — сказал Романов, и голос его был ровным, как сталь, которая не гнётся. — Мы — глина. Мы — невидимы.
Тишина снова стала плотной, как глина, и в ней слышно было только, как ветер шуршит по сухой траве, как где-то далеко гудит артиллерия, которая была настолько далёкой, что казалась частью фона, как шум крови в собственных ушах. Они уходили в серый свет, оставляя за собой дымящуюся траншею и сеть, которая больше не могла их защитить.
Глава 67. НЫРОК
Разрыв в сети зиял чёрным провалом, как рана, которая не заживает, — рваные края кевлара висели клочьями, медная нить болталась, как оборванная струна, и в этом провале не было защиты, не было преграды, не было ничего, кроме пустоты, которая была обманчивой, как мёртвая вода, скрывающая глубину. Гул второго дрона нарастал из этой пустоты, и его визг был выше, острее, чем у первого, — звук бензопилы, которой режут кость, звук, который врезался в барабанные перепонки, заставляя зубы стискиваться до скрежета, и в этом звуке было что-то механическое, холодное, лишённое той живой нервной дрожи, которая отличала обычные FPV, управляемые операторами, которые ошибались, боялись, пытались обмануть сеть. Этот дрон не искал. Он знал. Он запомнил контур, и он летел прямо в разрыв, который оставил первый взрыв, как будто его алгоритм просчитал траекторию, как будто машина видела то, чего не видели люди.
Пальцы Романова сжали автомат, и холод металла проступил сквозь перчатки, когда он увидел, как точка в небе растёт, приближается, превращаясь из пятна в силуэт, из силуэта в дрон, который нырял в разрыв, — низко, быстро, почти касаясь земли, и его пропеллеры вращались с такой скоростью, что сливались в одно целое, создавая гул, который заполнял всё пространство, как вода, которая заливает трюм тонущего корабля. Крик застрял в горле, не успев вырваться, потому что тело уже знало, что кричать бесполезно, что дрон уже здесь, что он уже видит их, что он уже летит на них, и в этом знании было что-то, что было хуже страха, хуже боли, хуже смерти — это было принятие, которое приходит, когда ты понимаешь, что не можешь изменить ход событий, но можешь быть готовым к тому, что произойдёт.
Взрыв ударил в бруствер, и ослепительно-белая вспышка взорвалась перед глазами, и свет был таким ярким, что проник сквозь закрытые веки, оставляя за собой белое пятно, которое медленно таяло, превращаясь в серую муть. Земля дрогнула, и глина взметнулась вверх, как фонтан, и комья грязи и осколки бетона полетели во все стороны, как рой ос, и звук был таким громким, что он перестал быть звуком и стал волной, которая прошла сквозь тело, сквозь кости, сквозь мозг, оставляя за собой только звон, который заполнил всё пространство, как вода, заливающая трюм тонущего корабля. Взрывная волна подняла тело и отбросила его к стене блиндажа, как тряпичную куклу, и удар был тупым, тяжёлым, как удар молота, который бьёт по наковальне, и в этом ударе была боль, которая прошла через всё тело, как электрический ток, оставляя после себя только пустоту и темноту.
Темнота наступила внезапно, как обрыв звука, и в этой темноте не было ничего — ни света, ни звука, ни движения, только пустота, которая была плотной, как глина, и в этой пустоте было только одно — звон, высокий, пронзительный, который не стихал, не менял высоты, просто был, как шум моря в раковине, приложенной к уху, и этот звон был единственным доказательством того, что он ещё жив, что его мозг ещё работает, что его тело ещё не стало частью этой земли. Пальцы нащупали глину, и она была холодной, влажной, с вкраплениями мелких камней, которые царапали кожу, оставляя на ней белые следы, и он чувствовал каждую из них, как чувствовал каждое биение своего сердца, которое постепенно замедлялось, возвращаясь к нормальному ритму после взрыва.
Попытка встать — и ноги не слушаются, как будто они стали чужими, как будто кто-то отключил их от тела, и он упал обратно на глину, и боль в левом колене отдалась глухой волной, которая пульсировала в такт с сердцебиением, и он понял, что не может подняться, что его тело ещё не вернулось к нему, что звон в ушах и темнота перед глазами были сильнее, чем его воля. Рука нащупала грудь — она была цела, и рёбра не хрустели под нажатием, и он провёл рукой по животу, по ногам, и все они были на месте, и кровь не текла, только царапина на плече, которая уже начала подсыхать, и он понял, что он цел, что взрывная волна просто сбила его с ног, но не убила.
Крик раздался откуда-то из темноты — голос, который он не разобрал, потому что звон в ушах перекрывал всё, делая мир глухим, далёким, как воспоминания, которые уходят, оставляя только пустоту. Слова доносились до него с задержкой, как эхо, которое возвращается из глубины пещеры, и он не мог разобрать, кто кричит и что кричит, только слышал, что кто-то зовёт его, что кто-то пытается до него дотянуться, что кто-то не хочет оставить его здесь, в этой темноте, в этом звоне, в этой пустоте.
Голос вырвался из горла, глухой, как через вату, как будто он говорил из-под воды, и слова доносились до него с задержкой, но он знал, что сказал, потому что это было единственное, что он мог сказать:
— Я жив… я жив…
Темнота. Звон. Как в 2003-м. Я снова падаю. Но я встану. Я всегда вставал. Слова звучали в голове, но они не были чужими — они были его собственными, и в них была не горечь, а скорее принятие, которое приходит с опытом, когда ты знаешь, что можешь упасть, но можешь и встать, потому что ты делал это раньше, потому что ты делал это всегда, потому что ты — не машина, которая ломается, а человек, который выживает. В 2003-м он тоже падал, и его тоже отбрасывало взрывной волной к стене окопа, и тогда он тоже не слышал собственного голоса, и тогда он тоже думал, что не встанет, что его тело сломалось, что он останется здесь, в этой глине, навсегда. Но он встал. Медленно, с болью, с криком, но встал. И он знал, что встанет сейчас.
Пальцы сжали глину, и она была холодной, влажной, и он почувствовал, как она прилипает к его коже, как её холод проступает сквозь ткань формы, как он возвращается в тело, которое было оглушено, но не сломлено. Дыхание становилось ровнее, и звон в ушах начал стихать, превращаясь в тихий, постоянный гул, который был похож на шум моря в раковине, и он открыл глаза, но в темноте не было ничего, только та же плотная чернота, которая давила на зрачки, и он знал, что остальные тоже здесь, в этой темноте, с этим же звоном, и он должен был проверить их, убедиться, что они живы.
Голос Кеды прорвался сквозь звон, хриплый, но живой, и его слова доносились до него с задержкой, но он разобрал их:
— Степаныч! Степаныч, ты живой?
Романов повернул голову в сторону голоса, и его тело напряглось, когда он попытался ответить, и его голос был глухим, как через вату, но он знал, что сказал:
— Живой. Я живой.
Тишина. Только звон, который наполнял всё пространство, и дыхание, которое становилось тише, когда Кеды подполз к нему, и его руки нащупали плечо Романова, и его голос был тихим, с ноткой ужаса, который он не мог скрыть: