Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Взгляд Романова отвернулся к горизонту, где серый свет разгонял тьму, и на чёрном поле тепловизора, всё ещё сжатого в руках, не было ни одного белого пятна. Только пустота, более полная, чем тишина, более тяжёлая, чем глина, окружающая со всех сторон.

Мысли уходили в прошлое, в 2003 год, когда он впервые корректировал огонь артиллерии и видел, как белые пятна гаснут на экране. Тогда он тоже сказал: «Цель уничтожена». Тогда он тоже не чувствовал ничего — только холод, защиту от того, что делал. А потом, когда он вернулся в лагерь, он увидел их лица — мёртвые, с открытыми глазами, смотревшие в небо, которое больше не жужжало. Тогда он не спал три дня — он видел их лица каждую ночь, когда закрывал глаза. Он видел их жён, их детей, их жизни, оборвавшиеся в тот момент, когда он сказал: «Огонь».

Теперь он не видел лиц. Только пятна на чёрном поле, гаснущие, как свечи, задутые ветром. И он спал. Спал, потому что тело уставало, потому что мозг научился отключать то, что нельзя было видеть. Цена выживания — не героизм, не мужество, а просто умение не видеть лиц, когда стираешь их с земли.

Кеды подошёл, и голос его был тих, с ноткой сомнения:

— Степаныч, а они были людьми. У них были семьи. Имена.

Поворот к нему, и в стальном взгляде появилась новая нота — что-то похожее на усталую мудрость, приходящую с годами, когда перестаёшь искать смысл и просто делаешь то, что должен.

— Если ты будешь думать о них как о людях, ты не сможешь стрелять. А если ты не сможешь стрелять — они убьют тебя. И убьют твоих товарищей. Выбирай: ты хочешь видеть их лица, или ты хочешь, чтобы твои лица видели только твои? Мы — не люди. Мы — функция. Мы — алгоритм. Мы делаем то, что должны, чтобы выжить.

Кеды молчал, смотрел на землю, где взрывы оставили чёрные воронки, дымившиеся, как раны, не заживающие. Потом он поднял голову, и в его глазах была решимость, которой не было раньше.

— Я понял. Мы — не люди. Мы — функция.

Кивок, и пальцы сжали тепловизор, убирая его в чехол, висящий на поясе. Голова поднялась к серому небу, к облакам, плывущим на юг, и знание, что это — только начало. Они будут делать это снова и снова — корректировать огонь, наблюдать, как гаснут пятна, и называть это уничтожением целей. Потому что это — война. И в войне нет людей, только белые пятна на чёрном фоне.

— Идём. Нас не видели. Мы — тени. Мы — невидимы.

Поворот, глина прилипала к подошвам, холод проступал сквозь ткань формы, боль в левом колене отдавалась привычной волной. Кеды шёл следом, его шаги бесшумны, как у человека, учившегося быть тенью. Дед двигался на север, его палка не стучала — она скользила по земле, как змея, не оставляющая следов.

Серый рассвет принимал их, дымящиеся воронки и пустота оставались позади — более полная, чем тишина. Белые пятна погасли. Цель уничтожена. И они были живы.

Взгляд Романова был устремлён вперёд, запах селитры и гари смешивался с запахом сырой глины, и знание, что эта ночь повторится снова. И снова. Пока небо не перестанет жужжать. Или пока он сам не станет белым пятном, гаснущим.

Глава 47. ДЫМ

Дым окутывал позицию серой, плотной пеленой, которая смешивалась с пылью, поднимавшейся от воронок, и запахом кордита, палёной земли и селитры, оседавших на языке, как горечь, которую не смыть. Блиндаж, вырытый в глине, казался тёмным пятном в этой пелене, и выход из него был затянут дымом, как вход в пещеру, где нет ни света, ни звука, только тишина, которая была тяжелее, чем взрывы, потому что в ней не было ничего, кроме ожидания. Земля дрожала, но не от взрывов, а от собственного дыхания, когда она остывала, отдавая тепло, которое впитали снаряды, и этот холод проступал сквозь ткань формы, заставляя мышцы напрягаться, когда Романов выбирался из блиндажа, чувствуя, как глина прилипает к подошвам, как боль в левом колене отдаётся глухой волной, как дыхание становится чаще, когда он вглядывается в серую муть, которая скрывает всё, что было видно минуту назад.

Глина под ногами была тёплой, почти горячей, и она отдавала влагу, которая поднималась от воронок, и запах селитры смешивался с запахом сырости, создавая коктейль, который щипал в ноздрях и оседал на губах, как соль. Рука Романова поднялась к лицу, закрывая рот и нос от пыли, и он шагнул вперёд, в этот серый мир, где каждый куст, каждый камень был покрыт слоем пепла, как будто всё вокруг превратилось в пепел, который ещё не остыл. Воронки, оставленные снарядами, зияли в земле чёрными ранами, и из них поднимался пар, смешиваясь с дымом, который медленно рассеивался, открывая обугленные стволы деревьев, которые торчали из земли, как сломанные пальцы, и между ними уже не было ни движения, ни звука, только тишина, которая давила на барабанные перепонки, как вода, заливающая уши.

Голос Романова прорвался сквозь тишину, сухой, резкий, как команда, которая не терпит возражений:

— Проверка! Всем — голос!

Из дыма, который начинал рассеиваться, раздался голос Кеды — хриплый, с кашлем, но живой:

— Я жив! Степаныч, я жив! Здесь, рядом с бруствером.

Голос Буха был ровным, как у бухгалтера, который зачитывает отчёт, и он донёсся из блиндажа:

— Жив. Здесь, с Очками.

Кашель Деда разорвал тишину, сухой, с хрипом, который отразился от обугленных стволов, и затих, как эхо:

— Кашляю, но живу. Дым в лёгких, но я — здесь.

Голос Очков был слабым, но он был:

— Я слышу. Уже лучше. Я готов наблюдать.

Облегчение прошло по телу, как волна, и Романов ощутил, как напряжение отпускает плечи, как боль в колене становится тупее, когда он обернулся, глядя на своих людей, которые появлялись из дыма, как тени, которые возвращаются к жизни. Кеды подошёл ближе, его лицо было вымазано грязью и пеплом, и его глаза были широко открыты, как у человека, который только что пережил апокалипсис, и он смотрел на воронки, на дым, на обугленные стволы, и его голос был тихим, с ноткой ужаса:

— Степаныч, они нас засекли? Они знают, где мы?

Романов повернулся к нему, и его лицо было таким же вымазанным, таким же уставшим, но в его взгляде была та же сталь, что и всегда, и его голос был ровным, как дыхание:

— Нет, если мы не светимся. Но дым нас немного демаскирует. Ждём, пока осядет.

Дед вышел из дыма, опираясь на палку, и его кашель снова разорвал тишину, когда он остановился рядом, глядя на серую пелену, которая медленно рассеивалась, открывая всё больше воронок и обугленных стволов. Его голос был хриплым, с придыханием, как у человека, который говорит с прошлым:

— Дым — это хорошо. Он нас прячет от тепловизора. Но и от нас тоже.

Романов кивнул, и его взгляд упал на Очков, который появился у входа в блиндаж, и его лицо было бледным, но на нём уже не было той пустоты, которая была после контузии. В его глазах, даже сквозь стёкла очков, была сосредоточенность, которая была его оружием, и он смотрел на дым, как на врага, который должен рассеяться, чтобы он мог видеть.

— Дед прав, — сказал Романов, и его голос стал командным, как приказ, который не обсуждается. — Мы не видим их, они не видят нас. Кто первый увидит — тот выиграет.

Рука его указала на бруствер, который был завален глиной и обломками, и он подошёл к нему, чувствуя, как глина прилипает к подошвам, как холод проступает сквозь ткань формы, как боль в колене отдаётся привычной волной. Остановился, глядя на серое небо, которое было пустым, как старый лист, на котором не осталось ни одной точки.

— Всем быть на постах, — приказал он, и голос его был громче, чем обычно, чтобы перекрыть шум, который ещё не стих. — Они могут повторить. Нам нужно быть готовыми к дронам.

Кеды шагнул к брустверу, и его пальцы сжали автомат, когда он вжался в глину, и его дыхание стало поверхностным, почти незаметным, как у человека, который учился быть тенью. Бух остался в блиндаже, и его голос донёсся оттуда, ровный, как у бухгалтера, который зачитывает отчёт:

— Патроны — по норме. Воды — осталось на день. Бинты — в порядке.

53
{"b":"978219","o":1}