Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Всё, — сказал Романов, и голос его был ровным, как дыхание. — Мы живы. Мы — земля. Мы — невидимы. Мы будем ждать.

Смотрел на темноту, на глину, которая была их домом, и знал, что это — только начало. Но они выжили. И они будут выживать.

Глава 42. КОНТУЗИЯ

Темнота в блиндаже стала плотнее, чем глина, чем сама земля, которая окружала их со всех сторон, как могильный саван, не пропускающий ни света, ни звука, только запах кордита и пыли, который оседал на языке горьким, металлическим привкусом. Звон в ушах Очков был единственным, что существовало в этом мире, — высокий, пронзительный тон, который не исчезал, не становился тише, а просто был, как шум моря в раковине, который заполняет всё пространство, не оставляя места для других звуков. Глаза его были открыты, но он не видел ничего — только черноту, в которой не было ни проблеска, ни ориентира, только пустота, которая давила на зрачки, как бетонная плита. Пальцы его лежали неподвижно, как у мёртвого, и только лёгкое движение груди выдавало, что он жив, что его организм борется с шоком, который захлестнул его тело, как волна, которая накрывает корабль, утягивая его на дно.

Романов сидел рядом на корточках, чувствуя, как глина прилипает к коленям через ткань формы, как холод проступает сквозь неё, заставляя мышцы напрягаться, как боль в левом колене отдаётся глухой волной, которая пульсирует в такт с сердцебиением. Пальцы его сжимали руку Очков — она была холодной, с тонкими пальцами, которые лежали безжизненно, как перчатки, сброшенные на пол. Чувствовал, как пульс бьётся под кожей — ровно, но слабо, как у человека, который балансирует на грани, между сознанием и пустотой. Запах крови смешивался с запахом пыли и кордита, и этот коктейль был резким, почти удушающим, как кислота, которая оседает в лёгких, не давая вздохнуть полной грудью.

— Ты живой, — сказал Романов, и голос его был ровным, как сталь, которая не гнётся, но в нём чувствовалась та же теплота, которая появляется, когда говоришь с тем, кто не может ответить. — Слышишь меня? Ты живой. Отдыхай. Мы здесь. Мы тебя не бросим.

Слова вырвались из его губ, как дыхание, но Очки не слышал их — только видел движение губ Романова, которое было смазанным, нечётким, как старая фотография, на которой ничего не разобрать. Звон в ушах перекрывал всё, делая мир глухим, далёким, как воспоминания, которые уходят, оставляя только пустоту. Пальцы его дрогнули — слабо, почти незаметно, — и он попытался что-то сказать, но из его горла вырвался только хрип, который был похож на звук, который издаёт старый двигатель, который глохнет на морозе.

Романов увидел движение губ Очков, но не услышал слов. Наклонился ближе, и его лицо оказалось в нескольких сантиметрах от лица Очков, и он почувствовал его дыхание — тёплое, но поверхностное, как у человека, который не может сделать глубокий вдох.

— Всё хорошо, — сказал Романов, и голос его стал тише, почти шёпотом, как у человека, который говорит с ребёнком, который боится темноты. — Пройдёт. Лежи.

Повернулся к Буху, который сидел в своей нише, сжимая блокнот, и его пальцы были неподвижны, как у статуи, и только лёгкое движение груди выдавало, что он жив. Стёкла его очков блеснули в темноте, когда он поднял голову, и его взгляд встретился с взглядом Романова.

— Воды, — сказал Романов, и голос его стал командным, как приказ, который не обсуждается. — Чай. Тёплый. Ему нужно пить.

Бух кивнул, и его пальцы зашевелились, открывая вещмешок, и он достал термос — старый, с потёртой поверхностью, с пробкой, которая скрипела, когда он откручивал её. Запах чая — слабый, травяной, смешанный с запахом пластика и железа — разнёсся по блиндажу, смешиваясь с запахом пыли и кордита, создавая странный, почти успокаивающий коктейль, который оседал в ноздрях, как воспоминание о доме, которого уже не было.

Романов взял термос, и его пальцы сжали металл, который был тёплым, почти горячим, и этот жар проходил сквозь кожу, согревая пальцы, которые застыли от холода. Повернулся к Очков, и его рука скользнула под его голову, приподнимая её, и он почувствовал, как его тело напряглось, как он попытался сопротивляться, но не смог.

— Пей, — сказал Романов, и голос его был тихим, но твёрдым, как у человека, который не принимает отказа. — Тёплый чай. Это поможет.

Поднёс кружку к губам Очков, и он почувствовал, как пар касается его лица, как запах чая проникает в ноздри, как жидкость касается его губ — тёплая, почти горячая, которая обжигает, но согревает. Открыл рот, и чай потек по его языку, по горлу, оставляя за собой тепло, которое разливалось по груди, по животу, по всему телу, как тёплая вода, которая заливает замёрзший механизм, возвращая его к жизни.

Глоток. Второй. Третий. Очки глотал с трудом, как будто каждое движение горла требовало усилия, но он глотал, и его дыхание становилось глубже, ровнее, и звон в ушах начал стихать, превращаясь из пронзительного визга в тихий, постоянный гул, который был похож на шум моря в раковине.

— Спасибо, — шепнул Очки, и его голос был почти неслышным, как дыхание, которое вырывается сквозь зубы, но Романов услышал его, и в его груди шевельнулось что-то тёплое — не надежда, а холодное облегчение, которое приходит, когда ты знаешь, что человек, которого ты держишь за руку, возвращается к жизни.

Кружка опустела, и Романов убрал её, чувствуя, как тепло от чая разливается по его собственным пальцам, как запах травяного настоя смешивается с запахом сырости и пота, создавая странный, почти уютный коктейль, который напоминал о доме, которого уже не было. Положил руку на плечо Очков, и его пальцы были твёрдыми, но осторожными, как у человека, который знает цену каждому прикосновению.

— Отдыхай, — сказал Романов, и голос его был ровным, как дыхание. — Я посторожу.

Сидя на корточках, чувствуя, как глина давит на колени, как холод проступает сквозь ткань формы, как боль в левом колене отдаётся глухой волной, которая пульсирует в такт с сердцебиением. Смотрел на Очков, на его глаза, которые закрылись, на его дыхание, которое становилось ровнее, на его лицо, которое перестало быть бледным, и в его памяти всплыл 2003 год — осень, мокрая глина, которая пахла кровью и дымом. Тогда он тоже лежал на земле, и его уши заливало звоном, и он не слышал ничего, кроме собственного пульса, который бился в висках, как молот. Три дня он не слышал — ни голосов, ни выстрелов, ни свиста снарядов, только звон, который был таким громким, что казалось, он разрывает череп изнутри. Потом звон стих, превратившись в тихий, постоянный гул, который остался с ним навсегда, как шрам, который не заживает.

Вспоминая, как его товарищи держали его за руку, как они поили его водой, как они говорили с ним, хотя он не слышал их, и как он чувствовал их присутствие, которое было теплее, чем одеяло, которым они укрывали его. Он выжил тогда. И Очки выживет сейчас, потому что он был рядом, и он не даст ему умереть.

Пальцы сжали плечо Очков, и он почувствовал, как его дыхание становится глубже, как его пульс становится сильнее, как его тело принимает тепло, которое он даёт ему. Смотрел в темноту, в которой уже не было страха, а была только тишина, которая была наполнена их дыханием, их присутствием, их жизнью.

Кеды сидел в своей нише, и его голос разорвал тишину — тихий, с ноткой беспокойства:

— Степаныч, он будет жить?

Романов повернул голову в сторону голоса, и его голос был ровным, как сталь, которая не гнётся:

— Будет. Он сильный. Он — наш глаз. Он не может умереть.

Слова повисли в воздухе, осели на глиняных стенах, смешались с запахом чая и пыли. Кеды замолчал, и его дыхание стало ровнее, как у человека, который услышал то, что хотел услышать.

Бух сидел в своей нише, и его пальцы сжимали блокнот, и он не писал, а просто сидел, глядя в темноту, и в его взгляде была та же уверенность, что и у Романова. Дед кашлянул тихо, почти беззвучно, и затих.

Тишина снова стала плотной, как вата, и в ней слышно было только, как капли воды падают с брезента — кап, кап, кап, — как где-то далеко гудит артиллерия, которая была настолько далёкой, что казалась частью фона, как шум крови в собственных ушах.

48
{"b":"978219","o":1}