Он выслушал час выхода, час предполагаемого возвращения и сигнал — две зелёные ракеты подряд — и записал всё это карандашом на манжете.
— В третьей роте предупрежу лично. Во второй тоже. По вашему участку до рассвета не выстрелят.
— Благодарю, господин штабс-капитан.
— И вот что, — прибавил он, застёгивая шинель. — Ежели вас там прижмут и вы попросите огня — я дам огня поверху. Только скажите заранее, куда именно не стрелять.
— Правее одинокой сосны и левее пня. Между ними — мы.
Шли двумя партиями по восемь и одной прикрывающей. Первая, с Дёгтевым и Ковтуном, брала проволоку и промер; вторая, со мной, Нестеровым и Туровым, — рабочую партию; Белецкий оставался у бруствера принимать нас обратно.
Молчанова я не взял.
Провода к тому часу привезли всего две катушки, тянуть было нечем, а тащить наблюдателя в поиск без провода — то же, что взять с собой печника без глины.
— Господин капитан, — сказал он мне у выхода, — я тогда посижу на бруствере и послушаю. Ежели что, хоть скажу батарее, куда не стрелять.
— Сидите.
Зотов ставил свои машины сам и ставил их не там, где я думал.
— На флангах, ваше благородие. И не по немцу.
— А по чему тогда?
— По воздуху над вами. Ежели немец пойдёт за вами следом, он пойдёт низиной, а низина у него одна. Я по ней и положу, поверху, чтоб он лёг. Вы к тому часу будете уже ниже.
* * *
Вышли после того, как отгорела первая ракета.
Ракета у немца горит долго и садится медленно, и, покуда она садится, всякий, кто на нейтральной полосе, лежит лицом в землю и считает про себя, потому что бежать под её светом нельзя, а шевелиться — тем более.
Мы легли в воду и сосчитали до сорока, и она села.
На досках обе партии вытянулись в одну нитку. Нестеров шёл третьим и щупал ногой каждую доску, запоминая путь.
Растяжка была там, где мы её оставили.
Ковтун подсунул под неё вешку — чтоб задние знали, где брать выше, — и мы перешагнули её по одному, и последним перешагнул Гриценко, бондарь с-под Мурома, с матом за спиной. Мат чиркнул о проволоку.
Мы легли.
Ничего не случилось: жестянка их, где бы она ни висела, звона не подала.
Дальше пошёл промер.
Дёгтев шёл первым и считал вслух шёпотом, а Ковтун отмерял тем же шнуром с узлами, и на каждом двадцатом узле они сверялись.
Вышло сто восемнадцать шагов от горловины до первой рогатки.
Сто восемнадцать. Разница с моей дневной прикидкой была ровно в два шага, и я эти два шага записал бы себе в заслугу, если б не помнил, что шагами меряют не для красоты, а чтобы человек в темноте знал, когда протянуть руку и не напороться лицом.
Дёгтев остановился и лёг, и мы легли за ним.
Впереди, у самой воды, стоял их наблюдатель.
Не секрет и не пост — просто человек, вылезший из окопа покурить в кулак и подышать, потому что в блиндаже к полуночи нечем дышать. Он стоял, повернувшись к нам боком, и от него в темноте два раза мелькнул красный уголёк.
Ковтун показал мне два пальца и ладонь ребром: снять?
Я показал ему: нет, не трогать.
Мы пролежали в воде одиннадцать минут, покуда он докурил и ушёл. За эти одиннадцать минут у меня замёрзли ноги до колена и перестала слушаться левая рука, а у Бурцева, который лежал рядом на правом боку, чтобы не задеть перевязанной, стучали зубы — тихо, но так, что я слышал.
Мы прошли вперёд.
У проволоки Нестеров взял дело на себя.
Резать проволоку тихо — работа не быстрая и не героическая. Ножницы берут нитку у самого кола, там, где она натянута слабее; второй человек держит обрезанный конец обеими руками и осторожно опускает, не давая ему спружинить; третий кладёт мат, если нитка низкая. Две рабочие тройки сменяли друг друга; ещё двое лежали с винтовками лицом к германскому окопу. За первые полчаса они сделали в первом ряду проход шириной в два человека.
Я держал конец нитки в руках дважды и оба раза убедился, что это не то дело, которому можно выучиться с рассказа. Нитка живая. Она хочет спружинить, и, когда ножницы её берут, она сперва тянет, а потом отдаёт. Гренадер, который её держит, должен отпускать её ровно с той скоростью, с какой она хочет уйти, — иначе звон.
Первый ряд открыли, маты перетащили ко второму и там прошли примерно треть, когда работа с той стороны подошла к нам сама.
Один звон за ночь у нас всё-таки был.
Сапёр взял нитку в захват неудачно, и она чиркнула по соседней, и в темноте это прозвучало как удар ложкой о стакан.
Мы лежали три минуты.
Немец не подал голоса, и с той стороны не тронулось ничего, и через три минуты Нестеров тронул моё плечо и показал: работаем дальше.
Немец в это время работал.
Мы услышали его на третьей четверти часа: тот же звук, что и накануне, — тюк, пауза, тюк, — и голос, негромкий и ровный, сказавший что-то короткое.
Я поднял руку. Резка встала.
Их было пятеро.
Трое возились у рогаток шагах в семидесяти правее нашего прохода, двое лежали в стороне и прикрывали, и лежали, как вчера, врозь.
Я показал Турову на левого, себе взял правого, Бурцеву показал остаться на месте: с одной рукой он был нужен мне не в захвате, а на подхвате, там, где надо не хватать, а не пустить.
* * *
Дальше время пошло короткими кусками.
Мы обошли левого по воде.
Вода держала звук. Это было единственное, что нам нынче помогло.
Восемь шагов. Шесть. Четыре.
Я слышал, как он дышит. Носом, ровно, с присвистом на выдохе. Простужен.
Три.
Он лежал на локтях, лицом к нашему брустверу, и слушал не нас, а сторону, откуда его учили ждать.
Туров взял его первым.
Взял неправильно — за плечо, а не за горло, — и немец успел рвануться и коротко крикнуть, и в этот крик всё пошло сразу.
Тот, кого я держал на прицеле, перекатился и ударил из винтовки. Пуля прошла над водой и щёлкнула по доске.
Гренадеры навалились на работавших у рогаток.
В темноте на расстоянии вытянутой руки не стреляют — стреляют потом. В темноте бьют прикладом, ножом, лопатой, наваливаются весом, ищут чужое горло и своё дыхание. Это длится столько, сколько человек может не дышать.
Я слышал, как хрустнуло дерево о кость.
Слышал, как кто-то дважды хлебнул воздух с водой.
Слышал Ковтуна. По выдохам: он работал молча и ровно, как в забое.
Кто-то навалился мне на спину. Чужой. Я успел подставить локоть.
Он был тяжелее меня и моложе. Он тянулся не к горлу, а к моей кобуре, и это его погубило: пока он тянулся, я успел развернуться.
Бурцев ударил его прикладом сверху. Одной рукой. Второй раз бить не пришлось.
— Живой? — выдохнул Бурцев.
— Живой.
Немца, которого взял Туров, свалили вдвоём, забили ему в рот его же перчатку и притиснули лицом в глину.
Второй прикрывавший ушёл.
Он ушёл правильно, как ушли вчера: не побежал назад, а откатился в сторону и оттуда, из темноты, дал два выстрела и после этого — свисток.
— Уходим!
Вторая ракета взлетела прежде, чем я договорил.
Она встала над низиной, и всё, что было чёрным, стало серым и плоским, и я увидел разом: троих своих у рогаток, немца, лежащего лицом вниз, Ковтуна на одном колене, доску, воду и Гриценко, который стоял.
Он стоял, потому что тащил мат и не успел лечь.
Его срезало короткой очередью с той стороны, сразу, ещё до того, как ракета села.
— Тащить! — крикнул Нестеров.
Мы тащили: пленного за ремень, Гриценко на мате, ножницы, шнур, шесть пар из восьми — две остались там, и я про них помнил всю дорогу.
Пулемёты Зотова ударили от нашего бруствера, коротко, поверх голов, — по вспышкам, а не по немцам, и это было верно: они не били, они не пускали.
Мы дошли за четверть часа.
За бруствером Белецкий пересчитал нас руками, — хлопая по плечу каждого входящего.
* * *
Турова я нашёл у поворота. Он сидел на приступке, держа перед собой правую руку ладонью вверх, и разглядывал её так, будто она была чужая.