— Непременно.
Саша нервно ощипывала цветы сирени.
— А она… Машенька… тоже крепко тебя любит?
Он упал перед нею на колени и, забыв долгие годы разлуки, взял за руки и горячо забормотал:
— Сашенька! Единственная вы моя надежда… Я знал, что вы меня поймете… Чутким сердцем отзоветесь…
Потом, разом вспомнив, одернул себя:
— Господи, что же я говорю? Простите, барышня…
Она ласково улыбнулась и провела рукой по его волосам:
— Почему же не "Сашенька", как прежде? Может, мы еще и породнимся через Машеньку и дядю Федю Толстого. Глупый! Ведь я, Сережа, твой друг.
Она встала и отряхнула с платья лепестки.
— Ну вот что, — проговорила она, — клянусь самыми заветными моими желаниями: сделаю все, что можно. Я тебе помогу. И вот залог!..
Саша сорвала новую ветку и, протянув Сергею, проговорила торжественно:
— Сирень не успеет еще завянуть, как я все устрою. Впрочем, — добавила она, — ты поставь ее все-таки в воду, чтобы она подольше… не завяла. Да вот еще, скажи: ты на балах танцевал, в обществе был принят, значит, и образованность имеешь? Много читал?
— Много.
Она задумалась.
— А о Шекспире слышал?
— Шекспира читал в переводе, а Мольера — в подлиннике.
— По-французски?!
— По-французски. И спектакль видел.
Сашенька всплеснула даже руками:
— Счастливый! А мне маменька Шекспира и Мольера читать не позволила. И в театре я была всего раз. До шестнадцати лет светских барышень в театры и на балы не вывозят.
— Са-а-ша!.. — донесся с террасы голос Марии Ивановны.
— Зовут! Конечно, образованному человеку, читающему Шекспира и Мольера, никак нельзя быть лакеем. Это просто… глупо и неприлично! Ну так слушай. — Она перекрестилась. — Вот тебе крест, что, если бы меня маменька посватала помимо моей воли, я бы, ни за что не пошла к венцу. Так должна поступить и твоя Машенька. Прощай! Через Дуняшу я назначу тебе свидание.
Она скользнула в дверь, и гравий зашуршал под ее быстрыми ногами.
Улыбаясь, Сергей опустился на скамейку; ему так хотелось верить в могущество Саши.
IV. ШАХ И МАТ
В спальне, слабо освещенной мигающим огоньком красной лампадки, тихо. На мягком расшитом коврике стоит на коленях Мария Ивановна и кончает свою вечернюю молитву:
— Господи, спаси и сохрани… Сыновей моих сохрани — раба твоего Григория и раба твоего Сергия. И всех сродников, господи. Пресвятая владычица-скоропомощница, святой Пантелеймон-целитель… Саша, подними меня — сама не могу. Так… Дуняшка, туфля спала. Да потри ноги, опять отекли. Ты сегодня банки не ставь. Я отменила. Ну, что жмешься, как котенок, Саша? Ступай к себе, небось не хочется со старой матерью спать?
Дуняша терла барыне ноги, а Саша ластилась:
— Вот и нет, маменька. Хочется у вас на диванчике, как маленькой, поспать. Позволите? Маменька, душенька моя, позвольте!..
— Подумаешь, большая выросла! А давно ли в саду обруч катала да в скакалку прыгала? Ну чего, чего, лиса патрикеевна, липнешь?.. Постели барышне на диване, Дуняша.
В басистом голосе — нежность. Саша торопливо целовала крупную материнскую ладонь. Дуняша постелила на диване. Потом раздела барыню, раздела барышню и вышла.
Мать и дочь лежали молча. Лампадка мигала, и, казалось, темный лик богородицы, в богатой золоченой ризе с жемчугом, кивает им из киота. За окном слышалась однотонная трещотка сторожа. Когда она замолкла, в спальню через полуотворенное окно ворвался немолчный стрекот кузнечиков. В кустах перекликались соловьи. Из-под загнувшегося края штофного занавеса лунный луч падал голубой полосой на пол, пробирался к пышной кровати, заглядывал Марии Ивановне в лицо.
— Маменька, спите?
— Не сплю. Думаю. Забот у матери разве мало? О Гришиной судьбе мечтаю… и боюсь. Очень уж горяч сынок, а это в жизни мешает. О тебе думаю: нынче вывозить тебя придется много, наряды шить. Ох, заботы! Заботы!..
— А можно к вам в постель, маменька?
— Иди, что с тобою поделаешь. Только, как жарко станет, прогоню на диван. Ишь, кошечка ласковая!
Саша скользнула к матери в постель, под легкое пуховое одеяло, пахнущее лавандой, и, уткнувшись в шелк, прильнула к могучему телу матери.
— Ох и хитра же ты, матушка! Чую: чего-то просить собираешься, — смеялась Мария Ивановна.
Саша тоже засмеялась:
— А вы умны, маменька, — людей насквозь видите!
— Еще бы мне дочку родную насквозь не видеть! Ну сказывай сразу: что надо?
— Ах, маменька, и не знаю, как начать… Я насчет Сергея-художника.
— Это насчет Сережки-лакея? И не думай, — своих мазунов хватает. А ежели портрет хочешь ему заказать, ужли Лизонька не позволит?
— Да нет, маменька, не то. Я хочу выкупить Сергея на волю.
Мария Ивановна приподнялась.
— Что ты только выдумываешь? Продаст ли его Лиз? Она ныне на доморощенных Рафаэлях помешалась. Такой тон задает, страсть! Сказывают, при дворе на художества мода. Ну и наша туда же тянется, а у меня расходы на детей, где мне твои причуды тешить? Вон одних Гришиных карточных долгов сколько надо покрыть… А зима с балами? Выезды, обеды… О господи! И сколько вам на одно приданое отложить надобно!.. Будешь хозяйкой, узнаешь, как вести дом.
Саша стала опять целовать руки матери.
— Маменька… дорогая… продайте мой браслет бабушкин. А если мало, и ожерелье с алмазиками…
— С ума спятила, матушка! Это к чему же?
— Сергея выкупить.
— И думать брось. С ума сошла, право, сошла! И что только в твоей голове бродит?
— Ну хотите, маменька, я всю зиму ни одного раза ни на бал, ни в театр не попрошусь? И в именины мне ничего не дарите, и гостей в именины не надо. Не сошла я с ума! А вы добрая, очень добрая… Вот слушайте: Сережа любит Машеньку Баратову, а Машенька любит Сережу. Они хотят жениться и уехать в Италию. И Сережа прославит Россию…
— Холоп, без чинов, без столбового дворянства, Россию прославит? — Возмущенная Мария Ивановна спустила ноги с кровати. — Ну и дура! Какие такие дворянки замуж за холопов выходят? Надо бы мне матери девчонкиной написать, чтобы глупость из головы дочки выбила. Ах, позор, срам какой!..
Саша, хватая мать за руки, бормотала:
— Маменька, не пишите! Я же вам по секрету! И они еще не женились! И Сережа не получил вольную!..
— И не получит, будь благонадежна. Да ты не егози, рук попусту не целуй. Никому я ничего не напишу, никому не скажу, а срамному делу потакать не стану. И тебе брильянтами фамильными распоряжаться не дам.
Саша припала к материнскому пышному плечу и лукаво шепнула:
— А если я украду брильянты, маменька?
Бас Марии Ивановны загудел грозно:
— Ну вот что я тебе скажу раз и навсегда, Александрин… — Римская-Корсакова называла так дочь, когда сердилась. — Слушай. Я испокон много твоих шалостей терпела. Сквозь пальцы смотрела, как ты с холопами возилась. Ой и много у тебя причуд было с самых детских лет! По сю пору помню, как два года назад ты задумала помочь мужикам-погорельцам. Ты попросила для них столько, что я ахнула. Так пристала, что я и придумала: ступай ночью на кладбище, к могиле блаженного Митрофана, — Получишь деньги. Думала, побоишься.
— А я разве не пошла, маменька, побоялась?
— Ох, пошла, своевольница!.. Четырнадцатилетней девчонкой пошла. И камень с могилы принесла, и платок свой на ней оставила, чтобы поверили. Его за тобой лакей принес. Я лакея охранять тебя незаметно послала.
— А я его не видела и ничуточки не боялась.
Мария Ивановна любовно провела по черным шелковистым локонам дочери.
— Аник-воин бесстрашный, — сказала она со вздохом. — И что с тебя будет? Растешь, барышня, скоро под венец бы надо. На новую твою срамную затею не дам ни копейки, так и знай. А теперь ступай к себе. Не надо мне такой глупой дочки. Разволновала только, всю ночь не засну. Пошли мне Дуняшку.
Саша слезла с пышных перин, надела халатик и, понурив голову, вышла. Мария Ивановна крикнула ей вслед: