— Я люблю вашего художника Сергея Полякова, — со стоном проговорила Машенька.
— Кре-пост-но-го?!
Елизавете Ивановне показалось, что она ослышалась.
Машенька не узнала ее голоса.
— Вы шутите, мадемуазель Баратова?
— Вы его не знаете, хоть он и принадлежит вам. У него талант, у него доброе, ласковое сердце. Он образованнее многих дворян. Перед ним была карьера. Его ценили в Академии. Мы мечтали вместе уехать в Италию и быть счастливыми всю жизнь. Мы так подходим друг к другу. Оба любим природу, красоту, правду… Если бы вы все знали, вы бы поняли нас и отпустили его на волю…
Голубые томные глаза Елизаветы Ивановны стали вдруг холодными и колючими.
— Вы так описали, мой друг, что я начинаю действительно дорого его ценить.
— О, я выкуплю Сергея, если это надо, — схватилась за новую мысль Машенька. — Я продам мои фамильные драгоценности!..
Благово рассмеялась:
— Oh, comme c’est drole![126] Вы фантазерка! Ваши фамильные драгоценности, но что они стоят?.. И вообще, на что вы рассчитываете в будущем, ежели бы даже мы и согласились отпустить нашего лакея? "С милым рай и в шалаше"? Так?..
— Не совсем, Елизавета Ивановна, — перебила Машенька пылко. — Он писал портреты, будучи учеником. Талант лучше, почетнее капитала.
— Вы слишком долго прожили в деревне, Мари, и привыкли иметь дело с… мужиками, — передернула плечами Благово. — Вас надо по-христиански просто пожалеть и уберечь от диких фантазий. Крепостной лакей! Слава богу, их всех наконец-то выбросили из Академии, этих грязных холопов! Они, говорят, были заразой для остальных…
Машенька готова была закричать.
— Мари, — продолжала Елизавета Ивановна наставительно, — я хочу окончить наш странный разговор. Я замужняя дама. Я веду дом, хозяйство, забочусь о муже и должна не расточать, а умножать богатство в своем гнезде, которое послал мне господь. Это мой христианский долг. Отпустить такого ценного лакея, как Поляков, нам с Пьером не-вы-год-но. Понимаете? У нас не кончена еще роспись особняка. Картинная галерея требует специального человека. В желтой гостиной я хочу переписать заново плафон.
— Сергей может дать вам подписку, что он обязуется сделать вам все бесплатно. И картинную галерею, и плафон, и все, все, что вам будет угодно!
— Что вы говорите, Мари? — холодно отчеканила Благово. — Неужели мы с Пьером допустим, чтобы лакей — наш холоп — давал какие-то подписки? По закону он принадлежит нам. Он наша собственность, как вот эта диванная подушка или иная вещь. Он обязан и так делать нам все бесплатно.
Стиснув зубы, Машенька спросила:
— Сколько же он стоит, Елизавета Ивановна? Я, может быть, найду такую сумму… займу… попрошу…
Благово расхохоталась:
— Да вы меня уморили! Неужели вы серьезно? Нет, это просто анекдот! Веселый фарс! Вы хотите… купить себе… холопа в мужья?
Машенька посмотрела на нее сухими, воспаленными глазами.
— Это уж мое дело, — сказала она вдруг спокойно, — холопа ли мне покупать в мужья или дурака с денежным мешком и титулом.
Наступило молчание. Елизавета Ивановна встала.
— Пора кончить эту беседу, мадемуазель. Мое последнее слово: лакея я не продам. Если он талант, то таланты нам нужны самим.
III. ДЕРЕВЕНСКИЙ "ВОЯЖ"
Ранней весной господа Благово вместо "вояжа" в Италию поехали в подмосковное имение своих родственников Римских-Корсаковых в Дмитровский уезд. Елизавета Ивановна ожидала ребенка. Ее здоровье требовало, по мнению домашнего врача, особой заботы и покоя. Господа брали с собой среди других холопов и Полякова.
Сергей был рад попасть в места, где неподалеку родился и вырос. Он хорошо помнил все эти неприхотливые холмы, луга, опушки с белыми стройными березами и трепещущими листвой осинами. Помнил рощи и перелески, бурливые ручьи и овраги среди мохнатых елей, с неведомыми лесными речонками. Любил он и колокольный звон Николо-Пешковского монастыря, гово-ривший о праздничном отдыхе, когда господа отпустят казачка Сережку поудить рыбу или наловить раков. С господами он часто бывал у соседей Римских-Корсаковых. Петр Андреевич Благово звался тогда еще Петенькой. Был он вялым подростком, благонравным и покорным, отчего и пошел не в военные, а определился в Коллегию иностранных дел. А когда женился, вместе с земельными угодьями, получил от папеньки крепостных, в том числе и бывшего казачка Сережку.
Казачок Сережка рисовал с тех пор, как себя помнил, рисовал все, что видел: избу, сарай, цветы, кувшин с молоком, собаку, старую ключницу… А раз нарисовал Николо-Пешковский монастырь, "как всамделишный". И Саша Римская-Корсакова показала рисунок Андрею Семеновичу Благово. Старый барин решил поучить Сережку сначала у местного богомаза, а потом, пятнадцатилетним, отправил в столицу — в Академию.
Сергей вспоминал Сашу Римскую-Корсакову тепло и радостно. Когда-то он забавлял ее, делая из картона пляшущих паяцев, кивающих головами китайцев, петухов, крутящиеся мельницы. Позднее рисовал ей в альбомы меланхолические пейзажи.
Она ему платила ласковой приветливостью и простотою. Он думал о ней с особенной нежностью:
"Ей уже шестнадцать лет. Небось выросла, возмужала. А была, точно гусенок, долговязая, с длинной шеей и длинными руками… Только глаза по-прежнему, верно, большие, черные, сверкающие, и в них — вся душа нескладной милой девочки".
На его письмо еще из Академии она, правда, так и не ответила. Но теперь он сможет объяснить ей все, расскажет об ужасе создавшегося положения. Она поймет, постарается помочь. Она упрямая, своевольная.
После долгого медленного пути с остановками на ночлег приехали в Москву. Вторая столица встретила звоном пасхальных колоколов и золотыми маковками бесчисленных церквей. Ее миновали и покатили прямо в деревню.
Потянулись знакомые места: ржавые кочковатые болотца с топким мохом и смолистыми побегами ельника; бесконечные пески и молоденькие сосны в желтых весенних "свечках"; каменистые безымянные речонки у крутых скатов… Наконец поплыл долгожданный Николо-Пешковский звон. Как встарь, на вышке монастыря виднелся звонарь, раскачивающий веревку. И особенно ярко напомнил Сергею детство: издали колокольня всегда казалась похожей на голову великана, а двигающаяся в прорезе окна фигура — на подмигивающий глаз. А вот и запруда с мельницей; вот песчаная коса, где Сергей купался когда-то…
Сидя на козлах, он чувствовал, как теплая волна приливает к сердцу. Ему хотелось соскочить на землю и обежать родные места…
Знакомая рощица. На пригорке, у вырубленных пней, росла тогда земляника. Теперь пней не видно, их закрыла буйно поднявшаяся ярко-зеленая поросль.
Пронзительный крик спугнул воспоминания.:
— Е-ду-ут! Е-ду-ут!..
Деревенская девушка, махая руками и истошно крича, сбежала с косогора. За ней появилась нарядная барышня в белой кисее и светлой шляпке.
— Боже мой, да это Саша! Совсем взрослая.
Карета остановилась. За нею — дормез с прислугой и багажом. Саша подбежала и просунула голову в окно кареты. Послышались поцелуи, восклицания, томный голос Елизаветы Ивановны:
— Ах, кузиночка! Ах, Пьер! Я умираю от усталости…
— Здравствуйте, Лизонька! Здравствуйте, кузен Петенька! Маменька совсем вас заждалась. А я бегаю встречать каждый день.
Сесть в карету Саша отказалась и побежала по дороге домой наперегонки с горничной Дуняшей.
Дом большой, старинный, построен из толстого дуба, а низ — каменный. Множество подклетей и боковуш.
Мария Ивановна Римская-Корсакова приняла приехавших родственников в спальне с огромной прародительской кроватью под бархатным пологом. Она была в капоте и папильотках. Ее полное лицо украшали властные и такие же большие и черные, как у Саши, глаза.
— Уж не взыщите, племяннички, неможется, — говорила она. — Люблю к тому же и понежиться. В Москве, по зимам живучи, здоровье растерять нетрудно. А у меня хлопот полон рот, чтобы выводок дочерей пристроить. Сбросила, слава богу, мужьям на руки старших. Теперь две меньшие остались… Катеньку не хитро определить. А Саша у меня стрекоза мудреная, ей по вкусу не скоро подберешь. А тебя, душа моя Лизонька, я здесь на парном молочке скоро отпою…