— Знаете, о чем я больше всего жалею сейчас?
— О чем?
— Что, мои люди не застрелили его при попытке к бегству.
— Вы и так много причинили ему зла. И мне тоже...
— Я находился при исполнении служебных обязанностей, как вы знаете.
— Поэтому я не отворачиваюсь от вас при встрече, Дмитрий Елизарович. И еще из благодарности за моего отца. Прощайте.
Из двери, ведущей в палаты, выглянула пожилая няня.
— Ты пришла, Сонечка! — обрадовалась она. — Ну и слава богу. А то Катерина, холера ей в бок, завьюжилась куда–то вслед за теми, что давче с флагом, а про ранетых забыла, А им порошки время подавать.
— Я сейчас, тетя Поля, — Сона подошла к шкафу, достала из него больничный халат и косынку. Обернувшись, смерила нежеланного гостя выжидающим взглядом: пора, мол. Тот нехотя встал, не глядя на нянечку, направился к двери.
— До свидания, несносная женщина, — пробурчал он на ходу, и, уже скрываясь за дверью, добавил погромче: — Скажите Быховскому, что я зайду к нему попозже.
— Чего это ему понадобился наш Вольдемар? — полюбопытствовала нянечка, когда за начальником полиции закрылась дверь.
— Кто его знает, — пожала плечами Сона. На что нянечка погрозила ей толстым пальцем:
— Гляди, девка... у энтих бугаев одно на уме: как бы половчей подъехать к красивой бабенке. Сама, чай, была молодой — знаю. Вон в Катькино дежурство тоже бесперечь приходит.
— Кто, пристав? — усмехнулась Сона, надевая халат.
— Не пристав, а купец. И как не стыдно такому старому. Тьфу! И правду говорят: «Седина в бороду...» Да и Катька хороша...
— Да причем тут Катерина? Неведов с Вольдемаром Андрияновичем старые приятели.
— Приятели–то приятели, а Катьку этот толстопузый походя щиплет за что не надо. Все они — приятели. Так что, голубушка, дай Бурыкину порошок, а то страсть как мается человек, — переменила разговор нянечка и скрылась за дверью.
Сона повязала косынку, поправила ее на лбу перед стоящим на тумбочке зеркалом и, усевшись за стол, принялась подбирать для раненых назначенные врачом лекарства. Но не успела проделать и половины работы, как раздался стук в дверь и на ответное «да-да» вошел в приемный покой пристав.
— Быховский не появился? — опросил он, пожирая глазами глядящую на него с недоумением сестру милосердия.
— Нет еще, — ответила Сона, чувствуя, что краснеет от догадки об истинной причине возвращения пристава.
— Гм... — пристав потоптался на месте. — Что я хотел еще спросить... У вас когда кончается дежурство?
— В полночь, а что?
— Так, ничего... Если позволите, я провожу вас домой. В городе неспокойно. А ночью, сами понимаете...
— Спасибо, я не боюсь ходить одна в ночное время, — ответила Сона и вновь склонилась над столом.
— Прошу прощения, — пристав на этот раз сильнее хлопнул дверью.
«Лупоглазый ишак, надоел» — сказала Сона про себя, однако чувствовала, что самолюбию ее льстит внимание этого солидного мужчины. Не выдержала, подошла к зеркалу. Оттуда улыбнулось ей обрамленное косынкой худощавое, тронутое весенним загаром лицо с прямым тонким носом и длинными ресницами вокруг лукаво прищуренных карих глаз.
В дверь вновь постучали. Ну, уж это слишком! Кто дал право этому человеку так бессовестно навязываться к ней со своей любовью. Ведь она не какая–нибудь капхай [10]. Сона решительно направилась к двери.
— Ну что вам еще нужно?! — рванула на себя дверную ручку и... обомлела: за поротом стоял большой, улыбающийся Степан. В грязной, пропахшей табаком стеганке. В рваном, засаленном картузе.
— Наш мужчина... — произнесла Сона упавшим голосом и уронила на грудь мужа закружившуюся от счастья голову.
* * *
Степану не дали отдохнуть с дороги. Первым взял над ним шефство хозяин квартиры Егор Завалихин. Он вышел на стук в залатанной ситцевой рубахе и опорке на босой ноге — другой ноги у него не было, вместо нее торчала под согнутым коленом неуклюжая, наспех оструганная деревяшка.
— Вот так хрен с редькой! — вскричал он обрадованно, увидев в проеме калитки своего квартиранта. — Мы думали, к нам бабушка Ненила, а это... Настя! — обернулся он к веранде, — ты погляди, кто к нам припожаловал!
— Ой, мать моя, святая богородица! — отозвался из глубины дома болезненный женский голос.
А Егор уже тискал в объятиях дорогого гостя, крича но обыкновению на всю Форштадтскую улицу:
— Ах, еж тебя заешь! Сколько радости от подобной гадости! Да заходи же, заходи, чего стоишь как не родной... Настя! У нас закусить чего–нибудь найдется?
— Нету, Егорушка, — донеслось из дома.
— А выпить?
— Откуда же...
— Ну не беда, — потер ладонью об ладонь Завалихин. — Можно к Макарихе послать. Эй, Федька!
— Убег твой Федька на революцию.
— Вот черт! Ну, сходи сама. Четвертак у тебя найдется?
— Два белых, а третий — как снег. Тут хлеба купить не за что...
Степан, розовея от неловкости, достал из кармана рубль, протянул хозяину. У того от удовольствия так и поплыло в стороны его круглое лицо.
— Значица, так... — он ухватил себя пальцами за подбородок. — Возьмешь одну «Сараджевскую» и бражки полведра. Не маловато ли?
— Захлебнуться, что ль? — съязвила супруга, появляясь на веранде в «выходном» наряде: заштопанной на груди кофте и стоптанных туфлях неопределенного размера.
— Ну-ну, поговори еще, — цыкнул на нее глава семьи. — Ты нам пока сготовь чего–либо, а мы с ним в баньку сходим, приложимся, так сказать, к ликсиру жизни. Ты как насчет баньки? — обратился он к Степану.
— Да не мешало бы, — усмехнулся тот, поражаясь в душе той легкости, с какой иные люди вот так стремительно и бесцеремонно прибирают к рукам ему подобных.
Баня находилась недалеко, всего через пять дворов от двора Завалихина. После духана Макарихи она по праву считалась самым авторитетным заведением на Форштадте. Здесь горожане смывали с себя накопившуюся за неделю от трудов праведных пыль и копоть, попутно лечились от ревматизма, зуда, застоя крови и даже от бессонницы. Панацея от всех недугов дымилась в трехведерном котле, вмазанном в печь. То был вскипяченный на табаке и перце чихирь. Перед тем, как отправиться на полку с веником в руке, любители париться зачерпывали ковшом из котла «элексира жизни», выпивали его единым духом и только после этого кричали хозяину бани:
— Хомич! Поддай!
Хозяин, тем же ковшом зачерпнув воды из стоящей возле печи бочки, выплескивал ее на раскаленные камни. Клуб пара, шипя раздразненной гадюкой, устремлялся к блестящему от копоти потолку. Залети туда случайно индюк — он бы в этой адской атмосфере облез в несколько мгновений, но форштадтцы чувствовали себя в ней подобно рыбе в воде. Покряхтывали на полках, задрав кверху ноги, и изо-всех сил стегали себя вениками.
— Хомич! Плесни ликсиру. Нехай лишний жир из костей выйдет.
— Давай гривенник.
— У голого, как у святого. Гривенник–то, чай, в кармане. Буду одеваться — отдам.
Хомич выполнял просьбу: черпал ковшом чихирь и поддавал им пару. Одуряющий аромат вина, табака, мяты и еще черт знает чего разносился по парной, вызывая у моющихся слезы, кашель и чиханье.
— Болезнь выходит... — констатировали любители острых ощущений.
Несмотря на стоящий в бане удушающий туман, Степана узнали:
— Гля, братцы, — Степан!
— Какой Степан?
— Орлов, релюцинер. Да той самый, что за листовки посадили. У Неведова на просорушке в машинистах служил.
— Здравствуй, Андреич. Вернулся, говоришь?
— Ага, — улыбался Степан, одной рукой держа деревянную шайку, а другой пожимая разопревшие ладони уличных соседей.
— Истинно сказано, нет худа без добра, — прохрипел с полки, старческий голос. — Спробуй узнай где твоя счастья. Не попал бы в тюрьму — на хронт забрали. А так: отсидел свое — и целехонек. Не то, что мой Федек: пришел весь изранетый. Какой из, него теперь работник? Или вон Егор: чикиляет на деревяшке...