Шаг. И я проваливаюсь в снег по колено. Вытаскиваю ногу и делаю ещё один шаг.
Только шаг не обычный, а короткий. Длиной не больше тридцати-сорока сантиметров.
Это вносит свои коррективы.
Раньше я брал за расчет, что два моих пройденных шага, примерно, равны одному метру. Сейчас же у меня выходит, что за два шага я прохожу немного больше половины метра.
Хреново!
Да и темп ходьбы значительно снизился. Теперь у меня получается не больше тридцати-сорока шагов в минуту, а то и меньше. И темп всё время снижается. Сказывается дикая усталость и недостаток кислорода.
Мы скорее не идём, а ковыляем, как загнанные лошади.
Это — медленно! Слишком медленно!
Я прикидываю в уме:
«Если передвигаться с такой скоростью, то мы проходим не больше километра за час. Если идти в том же ритме и без остановок, то топать нам часа полтора. Но остановок нам не избежать. Мы с ребятами условились устраивать перекур каждые пятнадцать-двадцать минут.
Чутка отдыхаем, чтобы, хотя бы немного, восстановить дыхание. Оставляем метку. Я проверяю, как там Евген, и не несём ли мы уже труп. И мы двигаемся дальше.
Каждые полчаса смена несущих носилки и проводника.
Итого, с учётом пройденного расстояния, если сюда приплюсовать ещё остановки и непредвиденные ситуации, всего нам до станции идти часа три.
Какое-то расстояние мы уже прошли. Итак, если через три часа мы не выйдем на «Восточную, или не пересечем взлетную полосу, то это будет означать только одно — мы прошли мимо! И углубились в самое сердце Антарктиды. С минимумом припасов и без шансов дожить до утра.
«Триста метров, — считаю я про себя, — ещё метров двести, и я два раза дёрну за верёвку, чтобы Батя остановился и я его поменял».
Усталость накапливается, как снежный ком.
Чувствую, как ноги наливаются свинцом и начинают гореть, будто я ступаю по раскалённым углям.
Это — хороший знак. Значит, я ещё не потерял чувствительность.
Как только я её потеряю, и конечности начнут деревенеть, то значит, я точно обморозился, и ампутацией пальцев на ногах уже не отделаешься.
Обычно, первыми отмораживаются большие пальцы и мизинцы, а дальше...
Я гоню прочь эти мысли и полностью сосредотачиваюсь на ходьбе, действуя, как хорошо смазанный механизм с медленно раскручивающейся внутри меня часовой пружиной.
Руки дрожат, но верёвку я не отпускаю.
Видимость резко падает.
«Пятьсот метров».
Время растягивается, как резина. Каждый шаг — это борьба с самим с собой. Каждый вздох идёт сквозь надсадный хрип.
Смотрю на Батю впереди. Точнее, на его силуэт, который то появляется, то вновь пропадает в метели.
«Пора!»
Я дёргаю за веревку два раза и, одновременно, поднимаю левую руку вверх, подавая знак отряду остановится.
Поворачиваюсь, и кричу Кимчи:
— Сюда!
Кореец ко мне подходит, и я ему говорю:
— Держи веревку, пока я дойду до Бати. Когда он сюда придёт, отдаешь её ему, и меняешь с Вальком Зорина и Деда. Они тащат рюкзаки, пока вы с Ильей и Павлом несёте Евгена. И так, до следующего раза. Понятно?
Кимчи мне кивает, и перехватывает у меня веревку.
Я иду вдоль неё к Бате, поворачиваюсь, и кричу корейцу:
— Метку оставить не забудьте!
Кимчи мне, что-то отвечает, но я его не слышу. Мои слова тонут в завываниях ветра.
Дохожу до Бати. Он стоит на месте и не двигается, весь облепленный снегом.
Смотрит вперед. Не реагирует на меня.
Я хлопаю его по плечу, и он оборачивается.
— Мой черёд тянуть лямку! — полушутя говорю я Бате. — Смена бурлаков!
Он, по-прежнему, продолжая молчать, передаёт мне веревку, и так же, не говоря ни слова, уже собирается возвращаться к группе, как, схватив меня за руку, негромко, но так, чтобы я мог его расслышать, шипит мне на ухо:
— Там... впереди нас... в метели. Там, что-то есть! Оно смотрит и наблюдает за нами. И это — не человек!
Сказав это, Батя скрывается в снежной круговерти. Он идёт к ребятам, держась за веревку, оставив меня один на один с ворохом мыслей, главная из которых:
«А не сошел ли он с ума?»
Чёрт с ним! Если мы не дойдем до станции, для всех нас будет уже всё равно, кто чокнутый, а кто нет.
Солнце медленно клонится к горизонту, хотя по ощущениям, день еще не закончился. И его уже почти не видно за снежной пеленой. Еще одна странность Антарктиды в это время года. Это, как если бы, ночь на Большой земле наступала в три-четыре часа дня.
Видимость быстро падает. Скоро мне придется идти едва ли не на ощупь.
«Если мы не доберёмся до станции до темноты, — думаю я, — то потеряемся окончательно. И, в этой метели, без ориентиров, мы будем кружить до тех пор, пока не сдохнем от усталости и холода».
Я привязываю веревку за пояс и делаю шаг в сгущающуюся вокруг меня темень.
Сразу же проваливаюсь в наст и с трудом выдираю ногу.
Следующий шаг, и так, всё время по прямой, никуда не сворачивая. Держа в голове образ, где солнце находилось в последний раз, чтобы идти в верном направлении.
Первые сто метров даются мне с боем. Ноги уже не чувствуют под собой твердой поверхности, будто я ступаю по болоту. Руки дрожат так, что их едва не сводит судорогой.
Я делаю следующий шаг. Ещё один. И ещё.
Ветер завывает вокруг меня, как стая голодных волков. Метель бьёт в лицо, справа, слева, справа, слева.
Стегает меня, точно плетью, едва не разрывая одежду.
Холод пробирает до самых костей, до самого нутра, а впереди не видно ни зги, как если бы я погружался в бездонный омут. И только подергивание веревки говорит мне о том, что позади меня еще остались живые.
Мне на ум приходит идея, что, случись на земле атомная война, так бы могла выглядеть ядерная зима в её самом инфернальном варианте. Только радиации не хватает.
И я иду вперед, едва держась на ногах.
Каждый шаг, как рывок из вязкой трясины. Ступни уже оледенели. Пальцы, будто деревянные.
Каждый вздох отзывается острой болью в легких, будто в них разом вонзают сотни иголок, и это превращается в настоящую пытку.
Шаги уже не считаю. Это — бесполезно. Сознание, как в тумане. И я уже не уверен, прошел я сто или двести метров.
Время для меня потеряло всякий смысл. Есть только лёд, ветер и безумная усталость.
В голове стучат мысли:
«Ещё шаг! Ещё один! Давай! Нельзя останавливаться! Остановиться — значит упасть. Упасть — значит замёрзнуть!».
Если так тяжело мне, то представляю, каково ребятам, которые тащат носилки.
И я пробиваюсь вперед, едва ли не разгребая снег руками, как… вдруг...
Рывок! Второй!
Я останавливаюсь.
Поворачиваюсь, и, до рези в глазах всматриваюсь в сумрак, ожидая прихода Бати.
Кстати, вот и он. Выныривает из тьмы, как призрак. Весь в снегу. Пригибается под порывами ветра и держится за веревку правой рукой.
Поравнявшись со мной, Батя останавливается.
— Ну, как там ребята? — спрашиваю я его, стараясь перекричать шум ветра.
— Пойдет! — отмахивается он. — Давай, мой черед тянуть!
Я отвязываю веревку. Пальцы меня не слушаются. Это — всё равно, что распутывать проволоку.
Наконец, мне это удаётся, и я протягиваю ему привязь.
Батя берёт веревку. Начинает обматывать её вокруг пояса. Замирает и, внезапно, спрашивает меня:
— Сколько нам ещё осталось?
В его интонации я улавливаю двоякость.
Или он спросил, сколько нам еще пробиваться сквозь снег. Или же он хочет узнать, сколько мы еще протянем, пока вконец не замерзнем.
— Не знаю, — отвечаю я, включив фонарик, и посветив на циферблат наручных часов, — уже сбился со счета. Но, судя по тому, сколько мы уже ковыляем, больше половины пути мы уже прошли. Думаю, еще около часа, даже меньше, и мы выйдем на станцию.
— А если не выйдем? — парирует Батя. — Что, тогда?
— Сдохнем! — злюсь я. — Мы, или выживем, или нет, третьего не дано!
— Спасибо за честность! — усмехается Батя, и мне совершенно не нравится его настрой. Идти вперед с такой мотивацией, это означает похерить всё дело, толком его не начав.