— Ну ты и фокусник! — восхитилась Ольга — и я усмехнулся: слово в слово. Шерил, Голливудские холмы…
Сауле сходу отказалась от вина:
— Мне не надо. Я не пью.
— Совсем-совсем? — уточнил я.
— Совсем, — сказала она, как дверь закрыла. И вдруг добавила, чуть смягчившись: — Могу допить эту колу…
Зато Мартин… Мартин дорвался. Он выпил первый стакан залпом — с перепугу, я думаю, после всех сегодняшних стрессов, — и саперави Гивиного дяди легло на его посольскую тоску, как спичка на сухой хворост. Через полчаса он уже размахивал руками, рассказывая девушкам на своём чудовищном русском, как снимал ледоход на Москве-реке. «Ы» ему не давалось и трезвому, а теперь буквы сыпались из него, как гвозди из дырявого ящика, но удивительное дело — девчонки его понимали. Смеялись не над ним и с ним. Сауле поправляла ему падежи тихим учительским голосом, и он расцветал от каждой поправки.
Шашлык удался — Гиви не соврал про барашка. Мясо шипело над канавкой, я крутил шампуры, чувствуя себя одновременно шеф-поваром, тамадой и дирижёром, и вечер плыл туда, куда я его вёл.
А вёл я его к Ольге.
Это была работа тонкая и приятная. Я подкладывал ей лучшие куски — с корочкой, с дымком. Я слушал. Господи, как она рассказывала — про свой Ярославль, про отца-паровозника, который не хотел отпускать её «в Москву, в профурсетки», про то, как она выла в подушку перед экзаменами и как выцарапала своё место на журфаке у московских медалисток. Про очерк, который она напишет — обязательно напишет! — про настоящих людей, не парадных. Я слушал по-настоящему, не изображая, — и в этом, если хотите, весь секрет: женщину не надо очаровывать, её надо слышать, остальное она сделает сама.
— … а ты чего молчишь? — спохватилась она вдруг. — Я всё про себя да про себя. Расскажи про Америку. Только не ври!
— Не совру. Спрашивай.
— Правда, что у вас негров в автобусах отсаживают назад?
Вот тебе и флирт на закате. Будущий очеркист, ничего не скажешь.
— Правда, — сказал я. — В южных штатах. И это позор, конечно. Я, между прочим, недавно целый номер посвятил… — я вовремя вильнул, — целую статью написал против сегрегации. Чуть не сел за неё. Маккарти лично меня допрашивал в Сенате.
— Врёшь!
— Зуб даю. Второй уже за сегодня.
По приёмнику Утёсов запел «Всё хорошо, прекрасная маркиза». Ольга вскочила, отряхнула платье:
— Всё, не могу сидеть. Кит! Ты танцевать-то умеешь?
Умею ли я… Да я принес в это время твист!
— Постараюсь не отдавить.
И мы танцевали на пятачке молодой травы — фокстрот под Утёсова, потом что-то медленное, и её ладонь лежала у меня на плече, от девушки пахло уже не Красной Москвой, а весной. Пятый размер упирался мне в грудь при каждом повороте, и я думал о чём угодно постороннем — о налогах, о тираже, о Ступине, — чтобы сохранять лицо джентльмена. Мартин порывался пригласить Сауле, дважды вставал, одёргивал пиджак — и оба раза садился обратно, потеряв запал. Сауле делала вид, что не замечает. Замечала.
Солнце садилось за реку, красное, огромное. Кремль внизу догорал золотом. Хороший был вечер. Слишком хороший — мне бы насторожиться.
— Свет! — вдруг завопил Мартин, вскакивая и опрокидывая кружку. — Кит, ты посмотри, какой свет! Это же «золотой час»! — Он схватил «Лейку», проверил плёнку. — Там, ниже по тропинке, я видел — старая пристань и вид на реку! Десять минут! Такой кадр уходит, я мигом!
— Мартин, сядь, — сказал я лениво. — Куда ты собрался, темнеет.
— Десять минут! — Он уже пятился к тропе, прижимая камеру. — Дамы, я принесу вам закат! Весь!
И упрыгал вниз по склону — счастливый, хмельной, с камерой наперевес. Мы засмеялись ему вслед.
Зря засмеялись.
Прошло десять минут. Пятнадцать. Солнце село, от реки потянуло холодом, я подбросил веток в огонь. Ольга отпила вина, положи голову мне на плечо. Сауле начала поглядывать на тропу.
— Долго его нет, — сказала она первой.
— Художник, — отмахнулся я. — Свет ловит.
Но что-то уже скреблось у меня внутри. И когда на тропе зашуршали шаги, я встал, выключил приемник на ЗИСе. И не зря.
Он вывалился из сумерек в круг огня — и Ольга ахнула, а Сауле вскочила.
Дипломата избили. Бровь рассечена, кровь залила пол-лица и капала с подбородка на рубашку, губа разбита и уже вздулась, рукав пиджака оторван по шву и болтался на нитках. Он прижимал ладонь к скуле и смотрел на нас одним глазом — второй заплывал.
А «Лейки» не было.
— Мартин! — Я был возле него в два шага, усадил к огню. — Что случилось?
— Трое… — Он выплюнул кровь, губы слушались плохо. — Там, у пристани… сидели, выпивали. Молодые. Сказали… сказали, дай закурить, я не понял сначала, полез за сигаретами, а они… — Он потрогал скулу и сморщился. — Камеру сорвали. С шеи. Ремень порвали.
— С Потылихи небось, шпана, — выдохнула Ольга. Лицо у неё стало злое и взрослое. — Они тут вечерами ошиваются, девчонки говорили…
Сауле уже стояла на коленях перед Мартином с раскрытой сумочкой. Я мельком заглянул — и восхитился: бинт, вата, пузырёк зелёнки, булавки. Отличница международного отделения ходила по жизни укомплектованная, как полевой госпиталь.
— Голову поверните, — велела она Мартину по-английски и, смочив вату из фляжки с водой, начала счищать кровь с брови — точными, короткими движениями, без брезгливости и без охов. — Терпите. Сейчас будет щипать.
Она мазнула зелёнкой. Мартин взвыл — стал прямо индейцем с боевой раскраской.
А я смотрел на его заплывающий глаз, на порванный рукав и чувствовал, как во мне поднимается со дна что-то тёмное, нехорошее. Пора проверить себя. Столько занятий с Олсеном… Я сломаю этих гопников, докажу себе что-то важное.
Я встал, хрустнул пальцами.
— Кит! — Ольга поняла раньше всех. Вскочила следом. — Ты куда⁈
— Верну камеру. — Я поддёрнул рукава рубашки. — Она казённая. Мартину без неё нельзя, будут проблемы в посольстве.
— С ума сошёл⁈ — Она вцепилась мне в руку, буквально повисла. — Их же трое! Тебя убьют!
Глава 9
Ольга догнала меня на середине склона — я услышал за спиной её дыхание и стук каблучков по утоптанной тропе.
— Я с тобой!
— Вернись к костру!
— Ага, сейчас. — Она поравнялась и зашагала рядом, упрямо выставив подбородок. — Я сама с ними поговорю, пожалуйста, не вмешивайся…
Спорить было некогда, да и бесполезно — это я уже понял про неё за один вечер. Ладно, пусть поймет все про московских гопников… Может, оно и к лучшему: свидетель.
Тропа вильнула через кусты и вывела к воде. Старая пристань — чёрные сваи, покосившийся настил, полусгнившая лодка кверху брюхом. На берегу горел костёр, и возле него сидели трое.
Я рассмотрел их из тени, пока нас не заметили.
Главарь — здоровый, на голову выше остальных, плечи как у грузчика, стриженный под полубокс, в тельняшке под расстёгнутым пиджаком явно с чужого плеча. Ржал громче всех, запрокидывая голову. В лапе — бутылка, которой он дирижировал.
Второй — жилистый, дёрганый, с чёлкой на глаза и золотой фиксой, блестевшей в свете костра. Сидел на корточках, по-блатному, и вертел в руках «Лейку» — тыкая пальцем в кольца объектива.
Третий — совсем молодой, лет семнадцати, прыщавый, в кепке-восьмиклинке, надвинутой на уши. Этот больше подхихикивал и подливал.
— … да продадим барыге на Тишинке, — донеслось от костра. Фикса поднял камеру над головой. — Немецкая, смотри! Рублей триста, зуб даю…
Тут прыщавый повернул голову и увидел нас. Толкнул главаря.
— О-о! — Главарь поднялся, качнувшись, во весь свой немалый рост. Расплылся. — Гляди, какая краля! Цыпа, иди к нам, у нас весело! Везёт сегодня — сначала фотограф, теперь баба. Смотри, какая сисястая!
Дискутировать я не стал, никакой прелюдии, никаких «верните камеру, ребята». С такими разговор — потерянное время и эффект. Я пошёл на них ровным шагом, как идут к автобусу, — и последние три шага превратил в разбег.