– Мировая революция когда ещё дала дуба! Зато варево социальной революции шестидесятый годик расхлёбываем, скоро юбилей справим, не надоело? – мрачнел и багровел Кеша.
– Где, где начало цитат? – игнорируя кухонный, с политической подначкою Кешин выпад, заподозрил мировоззренческий подвох московского теоретика Герберт Оскарович и поспешил дать отпор; новенький партбилет во внутреннем пиджачном кармане взывал к бдительности, идейной смелости.
– Начало цитат – в истоках осознающей себя культуры.
– Нельзя ли поточнее? – вскинулся Герберт Оскарович, он предпочитал резкие оценочные суждения.
– Нельзя!
– А где конец хотя бы одной цитаты? Где прикажете закрывать кавычки? – с уничижительной ухмылкой домогался точности Герберт Оскарович.
– В конце света! Не только поэзия, но и архитектура – бесконечная цитата; цитирование бесконечно, если непрерывна культура.
– Но я задал прямой вопрос!
– Есть вопросы, на которые нет прямых ответов, – на узком лице московского теоретика учтиво застыла ледяная улыбка.
– Минуточку, нет ответов? И что ищущему творцу останется? В тупик упереться? – приподнял бровь Виталий Валентинович.
– Ну-у, ничего страшного…исчерпались великие географические открытия, герои-мореплаватели сошли на нет, но жизнь-то на земле продолжалась. И с повышенной интенсивностью. Развитие искусства не остановится – художники нацеливаются осваивать самоё искусство, его внутренний мир.
– Внутренний мир? Неужто больше ничего удивительного не светит? – встрепенулся и Влади, до сих пор воспринимавший перепалку вполне рассеянно.
– Зачем гадать? Я не Господь Бог, не знаю, ждёт ли нас светопреставление или всего-то культурный слом. А пока… Вспомните о станках, которые после обработки детали, сотрясая станину, продолжают холостой ход навылет, озабоченно и деловито буравят воздух, чтобы за это время успели вставить под резец очередную болванку. Похоже, наша профессиональная жизнь со всеми её квазиозарениями совпала с инерционным ходом механизма культуры.
– Завели шарманку, – надулась Жанна Михеевна, – мужчинам только б поумничать, а мы тоскуем, некому по шёрстке погладить.
– Про болванку как понять? – Ирэна была соискательницей, копила слова для диссертации.
– Это следует понимать широко. Предельно широко. Хотя бы как весь наш нерасчленимый социум. Вот мы, такие разные, вместе вкусно ужинаем, беседуем, – московский теоретик обвёл тонкой кистью с недокуренной сигаретой комнату, – а в зрелом обществе, сложно поделённом на страты, были б несовместимы.
– О, болванку долго обстругивать, – поняла Ирэна, пожаловалась на жажду.
Пы-х-х, – выдохнула бутылка.
Медленно оседала пена.
Под письменным столом горели собачьи глаза.
Ирэна, поставив бокал, ласково перебирала полными пальцами струящиеся пряди жёлтого, зелёного, лилового, густо-синего ковыля.
Жанна Михеевна под одобрительные возгласы и хлопки напомнила о гитаре. – Просим, просим, Герберт Оскарович!
И тот уселся на софу, скорчившись, запел – фальшиво, безголосо и безысходно запел про случайный синий троллейбус, про уход от беды, про спешивших на помощь пассажиров-матросов; запел, глотая слёзы, как последний шестидесятник.
– Я тогда позвонок сломал! – завёл Виталий Валентинович новую байку, – лежу загипсованный в Цюрихском аэропорту на носилках, две наши прехорошенькие стюардессочки нервничают. – Ни бельмеса по-немецки, по-французски, на каком языке со старым хрычом объясняться? А я им подсказываю. – На русском…
– Восторг, правда? Столько вынес на веку, но весёлый, галантный, – и, готовясь к танцу, нежно погладила магнитофон, – как вам, Илья Сергеевич, мотив забытого танго?
Трубочка пепла на сигаретке угрожающе удлинилась, успел подставить блюдце.
Благодарно хохотнув, подмигнув, раскалившись и опалив… Короче, врезались в танцующих и медленно кружились, кружились, когда темп взвинтился, притопывали, сходясь-расходясь, пока и вовсе не запыхались в бешенной скачке, Соснин опять плюхнулся на софу, на что-то твёрдое, Жанна Михеевна – в кресло; блаженно вытянув ножки, смешно округляя открытый рот, будто выброшенная штормом на берег рыба, обмахивалась веером из вогнуто-выпуклых бамбуковых пластиночек, который подхватила на лету с этажерки.
– Это – из Страны Восходящего Солнца. Ещё привёз руководство по экибане и – всё! Представляете?
поверх мужских разговоров
Гости тоже подобраны на манер экибаны, – осенило Соснина, – но тут букет попышнее, с контрастами, полагается-то два-три цветка, папоротник, сухая веточка, а тут… усадить за один стол Герберта Оскаровича и Кешку!
– Да, капитализм на краю пропасти…
– И заглядывает в неё, чтобы полюбопытствовать, чем мы там заняты…
– Прелесть, прелесть!..
– Что у них, головы иначе устроены? Втолковываю: какая-такая оккупация, если ограниченный контингент призван не изменить, а защитить общественный строй? Им доказываешь про паритет – не понимают! Объясняешь, что социализм непобедим – не понимают! А ведь интеллигентные люди: профессора, бизнесмены. И якобы опальный академик, которого они оголтело кидаются защищать, безусловно, небесталанный физик, коли водородную бомбу ему доверяли делать, профан в объективных законах истории. Какая конвергенция, как несовместимое, враждебное совместить?!
Герберт Оскарович закивал.
Кеша мрачно подлил себе в фужер водки.
– Им умом не понять нас, – вздохнул Виталий Валентинович, ему тоже довелось абстрактным гуманистам мозги вправлять на недавнем парижском форуме зодчих против американского вмешательства в Азии, – хотя нас премило приняли, пусть не в «Рице» или «Георге VI», да, Владюша, на левом берегу Сены.
Кеша отхлебнул.
– Мы, если не ошибаюсь, в соседних, дуплетных, номерах проживали? – Виталий Валентинович ласково положил на Кешино плечо руку.
– Ошибаетесь! В гробу я видел ваши идеологические официозы, – Кеша залпом выдул фужер, снова налил.
– А с вами, по-моему, мы руководили тогда в Париже секцией методологии, от неё кровопролитной ждали дискуссии, – Виталий Валентинович радостно повернулся к московскому теоретику.
– Увы, рылом не вышел, – смиренно отвечал тот, поглаживая мефистофельскую бородку, а Соснин вспоминал вывешенные в коридоре наброски – Вандомскую колонну, женский профиль с подмазанными сангиной губками – и дивился естественности, с какой, должно быть, вписывался Виталий Валентинович в вестибюльную толчею солидных заграничных отелей; явно ничем не отличался от тамошних спортивных бодрячков в твидовых ёлочках.
– Я и ваш Париж в гробу видел, если райкомовской стоит мессы, – не унимался несгибаемый Кеша.
– Комик! – поощрительно стонал Влади, растягивая о-о-о и поигрывая в своём духе согласными так, что «к» звучало, как «г», – туда же не развлекаться командируют, а вкалывать, вот недавно во Флоренции…
– Олежке Гуркину не довелось Флоренцией восхититься, уже сороковины минули, а боль не отпускает, на душе тяжко, – загрустил Виталий Валентинович, губы в уголочках рта дрогнули, – так хотелось Олежку от Творческого Союза по обмену командировать! Потом – заслушать свежие впечатления на объединённой секции памятников, сразу и античных, и возрожденческих! Однако у него с ОГПУ или НКВД, запамятовал, неприятность выдалась в своё время, будто б за кого-то недостойного вступился неосторожно. Я хотел даже перед Григорием Васильевичем похлопотать, замолвить за Олежку словечко, чтобы командировали, как-никак фронтовик, был реабилитирован, но я не успел, хуже белок в колёсах вертимся…простить себе не могу.
– Зато Гаккелю итальянские камни на старости лет суждено увидеть. Он, донесло сарафанное радио, буксируемый сыном-гением и невесткой, по путёвке ОВИРа, транзитом через Вену двинулся… Соснин отметил, что Влади и Жанна Михеевна, едва скрыв смущение, промолчали.