немного (для начала – совсем немного, хотя с нажимом) о неуловимом и соблазнительно-рискованном достоянии автора, о стиле
Сколько же было всего погибших? И какие ещё слезливые сказочки разносились по городу, спасая их, погибших тех, от забвения?
Впереди найдутся поводы вернуться к подсчётам, сослаться на прискорбные, но не обязательно леденящие кровь подробности. Тем более, что нам предстоит долго и упорно искать границу между фактами и вымыслом не только ради очистки правды от кривотолков, но и по той простой причине, что именно на этой зыбкой границе в силу самой природы искусства балансирует всезнайка-автор, чья позиция, понадеемся, отнюдь не безразлична читающей публике. Вот, скажем, – не в этом ли как раз упрекнуть хотите? – зачем автору где-то вдали, на теряющихся в перспективе просторах нашей истории, искать поводы для возвращения в ту самую точку, в которой он сейчас топчется? Не проще ли, не откладывая, сейчас же и в строгой последовательности, не озираясь по сторонам, не оглядываясь и не забегая вперёд, рассказать всё, что ему известно? Почему его мысль уносится в сомнительные дали повествования, словно пролог завидует эпилогу, тогда как само повествование, послушно принимая из рук автора допинг за допингом, всё тормозится и тормозится, точно играет в детскую игру-шараду и едва помчится, как тут же замирает по внутреннему окрику в многозначительных, но неудобных, не исключено, что и манерных, если доверяться традиционному вкусу, позах?
Ох, угрюмые часовые литературных достоинств всегда на чеку… Что за сюжет с одышкой ждёт нас, что за напасть! И что ищет в своём томлении стиль? Может быть, стиль завидует застылой экспрессии наледи, рассказывающей о прихотливом течении скованной морозом воды? Ах, это вечное течение-движение, эти потоки-токи, впрыскивающие адреналин преступления и погони, захватывающие дух птицы-тройки… Или, – почему нет? – пробуя нажим пера, стиль засматривается ни с того, ни сего на какой-нибудь скандально-грудастый, испещрённый рустами и завитками фасад со сдобными кариатидами в штукатурных, напоминающих хвосты русалок, туниках, – разве рыхлый, изобилующий вычурной деталировкой фасад, бездумно предавая тектонические заветы античности с ренессансом, не кодировал в декоративных фривольностях безвременья суть серьёзнейших социально-исторических процессов, пестовавших, как выяснилось, войны и революции? Да-а-а, какими кокетливыми намёками завлекает, в какие досужие рассуждения пускается ищущий себя стиль! И как гнетут стили найденные. Скучно до зевоты, когда и тени авторских метаний, сомнений вытеснены за обрез книги, повествование катит себе и катит по прямёхоньким колеям. И хотя расхлябанные колеи в век неистовых скоростей и бодрых линейных устремлений прогресса не принято восхвалять, держится-то искусство, ей-богу, на исключениях, индивидуально возводимых автором в свой закон; автор ищет и сомневается, не пряча своих сомнений, отступает и оступается, отходит и возвращается, дабы, меняя угол зрения, достичь объёмности, даже стереоскопии того, что взялся изображать. Вот-вот, возводимых в закон – как не зацепиться за ближайший крючок? – вот и порядок, ясность, вот и комфортность плавного, синхронизированного с боем часов развёртывания сюжета, а не скачки с переставляемыми с места на место препятствиями, устроенные в тумане. Но ведь художественный закон – не сумма правил, доступных заучиванию, не приятная всем пропорция удовольствий и раздражителей, которые – разумеется, раздражители – в рамках хитрой пропорции и сами суть удовольствия, не звонкое кредо-лозунг, а… покуда мысль, соблазнённая фантастическими горизонтами повествования, затевает новую серию рискованных пируэтов, почему бы, не боясь назойливости, твёрдо не повторить, что посильное уточнение авторской позиции ничуть не менее, если не более, важно для сколько-нибудь полного восприятия истории, чем уточнение истинного числа погибших или перевод на литературный язык косноязычных сказов, которые на ураганных, опалённых пожаром крыльях ворвались в великий город, чтобы вывести его из зимней спячки.
А пока – внимание и терпение, ещё раз – внимание и терпение!
Нам уже снова не до искусства, не до тонкостей стиля и даже не до сухого перечня фактов.
Нас вдруг заинтриговали свойства скорости, побудители молниеносных манёвров слухов, а остальное – побоку!
рассуждения, по-прежнему довольно нудные, но (помимо природы скорости) поневоле затрагивающие причуды массовых страхов, мелких злопыхательств и сдавленных кухонной теснотой мнений, дополняемые кое-какими, позволяющими забегать вперёд сведениями
Идеал скорости – максимум пространства в минимум времени, а в нашем случае скорость, если отбросить боязнь преувеличений и научную добросовестность, приближалась к желанному световому пределу.
Времени, попросту говоря, хватило ничтожного или, выражаясь с учётом моды – исчезающе-малого: минуты, часы, от силы – сутки. Пространство же, охваченное-пронизанное слухами, покорённое ими, стало более чем внушительным: пал многомиллионный город, бывшая блистательная столица империи, а верховных правителей империи новой, тех, кого весть о беде настигла в столице нынешней, в упомянутых уже кремлёвских покоях, как током ударило, хотя… хотя, к слову сказать, этот шоковый удар не пошёл впрок нашим верховным рулевым, они охотно обманулись исключительностью прискорбного обрушения; каждый из них, исторический оптимист по партийному долгу, побаивающийся коллег, таких же, как он сам, оптимистов при должностях, не мог и помыслить, не то что вслух допустить, что исключительные разрозненные разрушительные силы вдруг просуммируются в прекрасный день и…
Понукали привычно подданными, вылавливали и изолировали подрывных элементов, поигрывали дряблой имперской мускулатурой, попугивая ракетами капокружение, готовились славный юбилей справить и – вдруг?
Да, первый звоночек, и в верхах, и в низах шуму наделал, но первый звоночек – и в верхах, и в низах – за единичный приняли…
Где, собственно, катастрофа случилась, где?
Этого толком горожане в массе своей не знали, хотя могли бы, стоило захотеть, узнать. Где? Да хоть на Пискарёвке, в Ульянке, в Сосновой Поляне, в Купчине, допустимость пространственной многовариантности катастрофы, вероятность её повсюду, как бы ослабляли упор на единичность случая, судя по шумовому эффекту, скорости и охвату слухов, могло вообще померещиться, что не один дом упал, – много, ну да, почему бы в массовом порядке, так сказать, серийно, не попадать сборным домам с квартиросъёмщиками, шкафами, буфетами? Однако никто, отважимся утверждать, никто, никакие фантасты-антиутописты, призванные предвидеть ужасы будущего, никто даже из непуганых диссидентствовавших оракулов, влиятельных в узких своих кругах, гораздых обличать на всех тёмных углах отдельные недостатки, обсуждая это вопиющее, чреватое хотя бы как опаснейший прецедент обрушение, не решался и шёпотом обобщать, предостерегать, тем паче, предрекать крах… и не потому только не решался, что опасался гнева обкомовских держиморд, нет, не то что на людях, при свидетелях, но и наедине с собой как было вообразить такое? – прочность властных опор и у обывательских масс, и у смельчаков-одиночек не вызывала сомнений; прочность – на века, хвори, неумолимо подтачивавшие империю победившего социализма, согласно подменялись в коллективном сознании хворями престарелых её вождей. Поругать их, хронических дуболомов, высмеять, выпить за то, чтобы поскорее сдохли – пожалуйста, хлебом не корми, но чтобы всерьёз поверить в повальное обрушение, предупредить… Итак, итак, народ, довольствуясь азартным распространением и ворчливо-пугливым перевариванием слухов, безмолвствовал, совестливые интеллигенты, пророки наши, склонные вообще-то к огульному недовольству и реактивным полётам протестной мысли, переваривая те же слухи, лишь зубоскалили в своих малогабаритных кухнях… и то правда, – какие полёты при низких потолках, тесных стенах? Почему-то страх за надёжность стен этих и потолков и отъявленных злопыхателей не подталкивал к идущим далеко выводам.