– Никак! – посочувствовал Валерка, – Витя непознаваем.
– Нет, Валерий Соломонович, математический аппарат слаб пока, надо думать, – не унывал Головчинер; встал, собираясь отправиться за кофе.
– Почему Витя и не стремится к тому, чтобы поняли его стихи?
– Поэты разговаривают сами с собой, мир лишь подслушивает их разговоры, – поделился чьей-то мудростью Головчинер.
– Но зачем Витя ритм заставляет блуждать? – взялась за новую сигарету Таточка, жарко посмотрела на Бухтина.
– Чтобы искать смысл. Ритм, как щуп, им поэт, зажмурившись от страха, шарит в потёмках – а вдруг… Смысл не дожидается готовенький, в одной точке, и нет одного какого-то смысла, который ищет поэт, смыслов много.
– Смыслы группируются вокруг трёх главных, от века донимающих художника тайн – тайны времени, смерти… ритм блуждает…
– А третья? – Даня не терпел недомолвок.
– Тайна самого искусства.
– Тайна, тайны… – Даня скривил рот, погладил ямку на подбородке, – это пока тайны, пока, а пораскинем мозгами…
Рубин прислушивался.
– Не пора ли попросить трёшку?
– Пожалуй, пора, – милостиво согласился, когда отсмеялись, Рубин, небрежно принял Валеркину материальную помощь.
– У Вити и синтаксис блуждающий, путаный, подстать ритму, – допил то, что называлось «Цоликаури», Шанский.
– Он, по-моему, намеренно усугубляет путаницу, – обрадованно продолжил восхищённно-обвинительную речь Головчинер, – вообще не ставит знаков препинания, или, того хуже, ставит выборочно… вдруг – тире, двоеточие или – и вовсе изредка – запятая… да ещё в рифмованные стихи, и без того сложно, очень сложно рифмованные, вживляет белые. Подумываю сейчас, как ритмическую неопределённость математически описать, затем уж…
– И с заглавными буквами Витя обращается произвольно, неожиданно ставит, а так – сплошь прописные.
– Он для вас закавыки изобретает, Даниил Бенедиктович, чтобы без работёнки математиков не оставить, – попыталась утешить Милка.
– С такой продуктивной оравой, с этим хором сомнамбул, пьяниц мне безработица не грозит! – Головчинер сделал костлявой рукой обводящий пафосно-восхищённый жест, губы выгнул, изобразив улыбку, и громко, чтобы перекричать хор, крикнул. – Сэнди, я за тобой! – Кондратов стоял последним.
Между тем, Кривулин не поднимал головы, писал. Может быть, это?
среди сознательных предметов
среди колодцев тайной красоты
свободно сердце от порабощения
и зрительные колбочки чисты
убогая хромая мебель
блаженная одежда в желваках
немые книги мёртвые газеты —
всё, созданное здесь, витает в облаках
в облупленной стене такие бездны света!
лишённые уюта, мы согреты
иным теплом – о, этот жар целебен
вещей напоминающих о небе
Витин карандаш замер, Витя отпил остывшего кофе; осушил бумажной салфеткой кофейную лужицу.
И приподнял голову, но не увидел сидевших поблизости Соснина, Шанского, Бухтина, Милку и Таточку, так красиво выдыхавшую дым, не увидел очереди к кофеваркам… он смотрел куда-то в потолок, может быть, в угол, где сходились с потолком стены; и медитативное слово в поисках самого себя проникало сквозь преграды, которые только и притягивали его.
И вот уже писал:
они – молитва и надежда на прощенье немая Церковь мироосвященья
Как серьёзен! Ему присуща трагическая серьёзность Мандельштама, Ходасевича. И болью пропитаны стихи, такой болью.
– Это – личное!
– У каждого поэта – личное. О чём они спорили?
Не собственная ли серьёзность рассорила Кривулина с Кузьминским? Не мог больше терпеть паясничания, балагана вблизи стихов. И, может быть, Витя отбил спьяна селезёнку пьяному Косте – если, не дай бог, отбил, конечно, – не из-за какой-то обиды, не из-за какой-то подлости, которую тот учинил – если, конечно, учинил, не дай бог, – а за оскорбление стиха несерьёзностью.
Стих Кривулина пропитывался религиозностью.
И волосы отрастали, борода удлинялась, курчавилась.
Такая внушительная голова смогла бы дополнить-украсить не только конский круп, дабы получился кентавр, но и рясу епископа, даже митрополита.
При этом, однако, Витю трудно было вообразить в лубочно-церковных одеждах, расцвечивающих православную службу, в его запоздалой религиозности – крещение вслед за выходом из комсомола! – не было неофитского ража, вообще не было ничего узко-кон-фессионального, тем паче, обрядового, были – надмирная скорбь, надмирная боль и трезвость…как выглядел его Бог?
боль как солнце во сплетении солнечном
крылатое солнце сквозит по рёбрам
так на закате воронья стая
пересекает солнечный диск
боль ко всему что ни облито светом
что ограничено светом вечернего часа
Витя пододвинул палку, прислонённую к подоконнику; сползала, вот-вот упадёт – поймал, водрузил на место.
Покусал карандаш. Взгляд, пронзивший вновь угол, где сходились стены и потолок, потеплел.
красный угол черепицы среди зарослей сезанна чеховское чаепитье на веранде и вязанье нудящего разговора: как мы всё-таки болтливы!
Карандаш сломался?
Витя сложил тетрадку, опираясь на палку, встал.
Прекрасная античная голова. И – жалкий низ, эта вихляющая, с опорой на палку, походка на полусогнутых… из стороны в сторону его бросало, из стороны в сторону. Витю подсекла судьба снизу.
Да, голова кентавра!
И как пошёл бы Вите лоснящийся лошадиный круп, с какой органичной молодцеватостью он бы гарцевал, перебирал стройными ногами с копытцами.
Витя мучительно-вихляющей походкой приближался к двери, навстречу ему…
Саша Кондратов, он же – для краткости – Сэнди Конрад, отступил в сторону, чтобы пропустить… Саша, он же Сэнди, держал в одной руке чашку с бульоном, очень горячим бульоном, почти кипятком с плававшими в нём желтоватыми кружочками жира, в другой – гранёный стакан с какой-то выпивкой.
Саша-Сэнди с облегчением поставил бульон на стол, сел.
Сколько гениев скрывалось под его неприметной внешностью?
За столом, над которым только что выразительно склонялась античная голова, уже восседал титан возрождения с пегой шевелюрой и поджарой спортивной фигуркой, чья спортивность, впрочем, не бросалась в глаза… да-да, неприметный титан возрождения, энциклопедист, недавно снявший шинель милицейской школы, потерявший, наверное, за ненадобностью диплом института физкультуры имени Лесгафта; да, вдобавок ко всем редким своим талантам он был бегуном, классным выносливым бегуном.
Писал и издавал одну за другой научно-популярные книги, расшифровывал древние рукописи, заседал в географическом обществе… какой добропорядочный и солидный фон для безжалостного авангардизма, богохульства.
Титан возрождения умещался в жилистом, худощавом и быстром теле; дух-сгусток бойцовской злобной энергии, разряжавшейся в музыку; в глазах – смертельно-удалой блеск.
Что за дрянь плескалась в его стакане?
Дагестанский коньяк?
Портвейн?
Создатель допустил просчёт.
иль, может, просто пил запоем?
Я делом рук не восхищён:
бесперебойны перебои,
декоративные обои,
благоуханье как в заду,
котлы украшены резьбою…
Я знаю, что живу в аду.