Но Костя уже читал вторую часть «Осеннего троеглавия»:
А в Петербурге небо серо,
В дождях Сенат, и жёлт Синод,
И сыро. Впрямь ли пахнет сеном
Базар на площади Сенной.
………………………………
……………………………….
И Достоевский без банкнот
И без штанов идёт, сутулясь.
– Почему без штанов?
– Я же написал выше – без банкнот. Проигрался!
Слетают листья с лип, слипаясь,
В любую сторону пойди –
Висят над городом дожди,
Как тени, с темнотой сливаясь.
– Гениальная аллитерация! – принёс кофе Шанский, но Костя не обрадовался завышенной похвале, – увидел за соседним столом Витю Кривулина; ему кофе сварили первому, ждал, пока остынет.
…И Гоголь, за угол свернув,
спешит пожечь свои творенья.
Но ты пиши стихотворенье –
оно рассыплется, сверкнув.
Идёт ли офицер манерный –
мой нервный стиль ему сродни,
но ты, пожалуйста, сравни
манеж на площади Манежной
с Конногвардейским. Без прикрас,
как ствол, ясны его колонны.
и нарушая все каноны –
идёт влюблённый педераст.
Представь себе нагую Мойку,
собор, лосин и лысин лоск –
там нынче верховодит ЛОСХ,
собою заменив помойку.
– Стоп! – хлопнул ладонью по столу Валерка с остервенением режиссёра на репетиции, – что за примитив, рифмовать Мойку с помойкой? Ты правишь хоть через раз продукцию своего вдохновения?
– Никогда! Первый импульс, отливающий первый звук, лучший; и тут Костя снова увидел Витю.
Костя сердито посмотрел на него, помрачнел, вскочил. И пошёл, как Командор, печатая шаги, сквозь голубые клубления на оптимистичный блеск молодой лысины Аги Венчукова, восходящей звезды «Боевого карандаша». Экзотично-прелестная Агина жена Анна, усаживаясь, поправляя шляпку, полоснула темноватый, ещё не плотно задымленный зал узкими азиатскими глазками, которые неправдоподобно округлились при Костином приближении… хотел пощёчину влепить Аге или обнять его?
Обнял Анну, наверное, сходу сочинил стих.
Почти так, почти…
– Донна Анна-Далила, ты что Самсону-Аге удалила? Забыла про мужскую силу?
– Он сам обрил башку, зачем не знаю.
– Гигиена! – Ага погладил лысину и вмиг набросал фломастером на салфетке карикатутуру – голый Костя, наклонив голову с козлиными рогами-вензелями, развевавшейся бородой, демонстрировал напряжённый пенис слоновьих размеров. Костя благодарно свернул драгоценную салфетку, сунул в кармашек ковбойки, чтобы белым уголком, как платок, торчала – смеющиеся издевательские глаза, неотразимый бледный овал в завитках волос; шевелюра, бакенбарды, борода, срастаясь, романтически развевались.
Неужели злопамятный Костя позабыл о Вите, едва блеснула лысина Аги?
С неких пор, по слухам, Костя с Витей Кривулиным, своим гениальным учеником, к радости его, учителя, в поэтическом ремесле Костю превосходившим, были на ножах, Витя якобы учителя жестоко избил по пьянке, Костю якобы даже прооперировали, вырезав отбитую печёнку ли, селезёнку… в зверское пьяное избиение не больно-то верилось, учитывая Витину инвалидность, однако…
Витя, не поднимая внушительной головы, что-то писал.
Много раз слушал Соснин чтение Кривулиным своих стихов.
Читал он всегда серьёзно, спокойно, хотя с неожиданными запинками, словно вдруг начинал от скрытого волнения заикаться; Витя читал наизусть ли, с поглядыванием в самодельную машинописную книжечку, но с неизменным достоинством, почтением к поэтическим предшественникам, «полчищам теней», как он выражался, оставшимся за спиной… сейчас Витя только писал.
Писал то, что Соснину предстояло услышать позже, когда из «Сайгона» начнут изгонять курильщиков? Раньше, позже… времена соединялись, в многолетнем дыму смешивались датировки шуток, улыбок, поэтических откровений.
на пыльные зрачки слетает муха
как через радужное ломкое крыло
мелькает мир отрезанный от слуха –
аквариум где время протекло
никак не вылезти из пришлого столетья!
что ни рывок – то новый террорист
с унылой бомбой, с одинокой сетью
квартир подпольных, преданных девиц,
со старостью почти благоразумной
когда бы не спасительный склероз –
он удавился бы на лестнице бесшумной
залез бы в бак помойный и пророс
ты, нищенская рожь, обмолвка зренья!
ты, мира нового ходячая тюрьма, –
войди сюда, в иное измеренье
в стеклянный ящик заднего ума
войди – ты изумишься: ты свободен
на пыльном подоконнике – скелет
с обломками прямоугольной плоти
стекла и сонной мухой на стекле
с клочком газеты, солнцем на газете
равно читающем и пятна и слова
и свет всеобщей грамотности светит
из недр гниющего повсюду вещества
и ты стоишь восхищён изумленьем – как легко и свободно переходил Витя от стихотворного натюрморта, мастером которого, несомненно, был – достаточно вспомнить «Натюрморт с головками чеснока» – к философии и истории; отобранные им для стиха умершие предметы, самые обычные, заряжались чем-то высоким, искрили…
любой рывок из века – невпопад!
мы – в девятнадцатом, со всем стихосложением
с мироустройством взятым напрокат
не мной задуман выполненный мною
рисунок жизни: рыбы в тростниках
толкутся и стоят серебряной стеною
и Время среди них как рыбина сквозная
не отличима от сестёр
И Соснин вспоминал «Натюрморт с головками чеснока»:
Стены увешаны связками.
Смотрит сушёный чеснок,
С мудростью старческой белым
шуршит облачением,
Словно в собранье архонтов – судилище над книгочеем.
Шелест на свитках значков потаённым значением,
Стрекот письмен насекомых, и кашель, и шарканье ног.
Дальше – забыл. Вот только:
Итак – постановка… Абсолютную форму кувшину гарантирует гипс, чёрный хлеб, Изогнув глянцевитую спину, бельмо чеснока, бельевая верёвка Сообща составляют картину отрешённого мира, но слеп – Каждый, кто прикасается взглядом как к холстяному окну… Страшен суд над вещами, творимый художником-Садом.
– У стихов Кривулина – блуждающий ритм, я с ним намучался, – жаловался Даня-привет, который обошёл много столов, обсудил уйму стиховедческих сюжетов, вернулся и теперь постреливал точечными, съехавшими к переносице чёрными, как дула двуствольного пистолета, глазками в мучителя-Витю, – ну как, – наклонил носатую голову Головчинер, поглаживая пальцем ямку на подбородке, – как математически описать внутренние законы его поэтики?