Мы часто встречаем здесь рассвет. Солнца почти никогда не видно, и в здешних краях мы говорим «рассвет», а не «восход». Так определенно точнее. Даже к нашей весне всегда примешана осень, а лучше сказать еще категоричнее: весна здесь знаменует начало осени. Лучи рассеяны в тумане и песчаном прахе, свет цедится не из одной точки, а отовсюду, словно через невидимые бесконечные трещины. Ведь правда, это никак не похоже на восход? Я точно не знаю. Но свет скорее опадает, чем всходит. Так иногда осыпаются на голову воспоминания – кажется, все искажено, забыто, наглухо заперто, но вдруг они почти без предупреждения дают о себе знать в распыленном, притягательном тумане. Не во вспышке, как иногда хочется думать, скорее – в постепенно расстилающейся мгле. Но я не стану рассказывать о себе и своих воспоминаниях. Нет. Здесь нечто заполняющее все пространство, но не оставляющее ясных следов, нечто невыговариваемое. Касающееся (в буквальном смысле) всех, а не одного. Безмолвная выбоина, вдруг разрастающаяся до оврага. Облака обычно рассеиваются только к вечеру, когда на небе появляется луна. Как средство замутнения туман уже становится не нужен, настолько тщедушен ее свет. Все само собой тонет в синеватом мареве. Вот так они сменяют друг друга – тусклый луч в темноте и клубящийся туман. Да, здесь нет солнца, но есть луна, и это дано без объяснений. С этим нужно смириться, как и со многим другим. Или не смиряться – все равно. Просто блуждать, всматриваясь в переплетенные стебли и листья – в сухую траву, смешанную с молодыми ростками. В джунгли, прячущие мышей и змей, жаворонков и ящериц. Здесь со мной говорит мир. Деревьями, птицами, полусветом. И этого вполне достаточно для беспредельности.
Далеко в глубине степи все время слышится какой-то тихий грустный звук, он напоминает далекий шум моря. Монотонный, околдовывающий перегуд, который, я уверена, становится немного громче с каждым днем. Или вовсе не меняется, просто я зачем-то придумываю это усиление. А может быть, вчерашний шум немного накладывается в моей голове на тот, что я слышу сегодня, и оттого день за днем – это неприметное изменение. Если такое бывает. Почему бы и нет? Возможно, и память работает так – полустертые (и оттого пугающие) события укрывают друг друга, как хлопья снега, а потом скоропостижная метель перемешивает их, они взвиваются и снова снижаются, лишь иногда тают навсегда, чаще же хоронятся под покровом новых слоев, леденеют. Так слепой шевелит руками, разглаживая пепельные складки воздуха, не решаясь их отпустить. Я говорю о звоне, о беспроглядности, об обмороке.
И вот уже рассвет белеется в серебряной пустоте. Бледные сполохи на бледном лилово-сером небе, которое перед самым закатом станет (если дать волю фантазии, а это имеет смысл делать в здешних краях) почти похоже на лепестки бугенвиллеи. Тут же – последние мерцания растаявшей или, вернее, укрытой другими слоями полусвета луны. Обычно мы сидим так вдвоем на охолодевшей за ночь траве, окунаясь в меланхоличные, неуловимые шорохи, просто сегодня я немного опоздала и решила понаблюдать за Ичимом со стороны. Ему нравится, когда вещи или растения касаются глаз. Когда их касается пустота пейзажа. Кстати, он считает неточным и слово «смотреть», поскольку уверен, что здесь первый ход делает не он, а окружающая природа, былинки и камни. А я люблю, когда моих глаз касается его силуэт. Но вот, кажется, он заметил меня. Или услышал хруст сухой травы.
Я? Ах да. Меня зовут Ютеолла. Но, как условились, я не буду рассказывать о себе. Хотя, наверное, так не получится. Тогда, может быть, только чуть-чуть, несколько слов. Простите, что я так бесцеремонно, во все глаза смотрю на вас. Но, может быть, так вы что-то и узнаете про меня. Буду откровенна: я влюблена в Ичима, поэтому, говоря, то и дело поворачиваю голову в его сторону. Я знаю, это мешает слушать и, может быть, даже делает неразборчивыми отдельные слова, так что заранее винюсь. Но мне так нравится сидеть там, рядом с ним. Возможно, иногда мы думаем о разных вещах, но нашим мыслям удается переплетаться в воздухе, даже когда мы не пытаемся превратить их в речь. Это странно, что два дерева могут вырасти рядом и соприкасаться ветвями. Жаль только, что ветер не всегда роняет их в один и тот же день. Впрочем, в наших краях деревья знавали всякое. Да тут ведь почти не встретишь даже полуголых стволов, вы это и без меня знаете. Я понимаю, что метафоры могли бы быть более удачными, и заранее смеюсь над собой. Но не обманывайтесь радостно-хитрым блеском моих глаз – это слезы затаились за зрачками, так что простите, если вдруг они хлынут как раз в тот момент, когда я примусь рассказывать что-то веселое. Да, особенной потехи ждать не стоит. По правде говоря, ничего, кроме намеков, на нее ожидать не стоит. Хотя намек – не так уж мало, кто знает. Почему-то счастья всегда страшатся, негласно принято считать, что оно не дозволено, что оно прервется, если о нем задуматься. Да, здесь навсегда притаился страх, заготовленное чувство утраты, переживаемое заранее, словно к нему можно подготовиться. Но, может быть, как раз из-за этого страха людям привычнее быть несчастными? И оттого счастье проходит мимо. Говорят, так бывало и раньше. У нас это, увы, тоже случается. Зачастую у меня не получается утешить Ичима, когда ему тягостно, и я не могу объяснить почему. Знаю, что ему станет легче, если обниму, но почему-то не чувствую внутренней потребности жалеть его и осознаю, что объятия будут невозможной фальшью, способной ранить еще сильнее (когда – в такие разделенные минуты – пробовала обнять, между нами как раз и пробегала эта трещина холода). Или, наоборот, – тем, что не могу обманывать и говорю как есть, причиняю еще больше боли? Ичим говорит, что не хотел бы, чтобы я лгала. А я часто думаю, что ему самому нравится вживаться в амплуа затравленного изгоя. Хотя, по правде говоря, его жизнь далека от этой выдуманной роли. Когда на него обрушивается тоска, мне приходит в голову мысль, что мужчины слабее женщин, что только женщины по-настоящему способны взять себя в руки и ни на что не жаловаться. И мы оказываемся на нехорошей развилке. Кажется, заболей он, и я совсем перестану отвечать жалостью на жалость, хуже того – не смогу остановить его, даже если решит покончить с собой, хотя сложно представить, как я смогу это пережить. Словно он нужен мне только сильным и неунывающим, а главное – не втягивающим меня в свою боль, но ведь это не так. Или отчасти так? Означает ли это, что я чем-то похожа на Ява? Означает ли это, что счастье нам недоступно? Или что о счастье можно думать только как о чем-то недостижимом? Да, мы тоже одержимы этим изнуряющим страхом. Но это не значит, что смех совсем не заглядывает в наши края. Наверное, иные люди не прекратят шутить, даже если их подвесят над пропастью. Я вроде бы не над пропастью, но тоже люблю шутить, на свой лад (кстати, это очень смешное выражение), если, конечно, «смешное» и «шутить» – верные определения. Если, конечно, вообще существуют верные определения (хотя я думаю, что иногда они могут рождаться, и в этом-то вся и проблема). Но ведь счастье и смех – это не одно и то же. Хотя, пожалуй, они как-то связаны. Стоило бы разобраться с этой связью, но сейчас я не стану этого делать. Скорее всего, я никогда не стану этого делать.
Зато я точно знаю, что люблю запахи степных цветов, вдыхаю их вместе с приглушенными звуками. Этот горьковатый степной привкус, густой травяной настой, мелкая пыльца, замешенная прямо в воздухе. Люблю, когда все это продолжает колыхаться и затихать внутри моего тела. Яв говорит, что призвание жизни – борьба. Найд говорит, что она – странствие. Ичим любит молчать на краю степной пустоты, но не называет это миссией или судьбой. А я люблю молчать вместе с ним. Все-таки немного рассказала про себя, вопреки обещанию. Нет, я не хочу страшиться счастья. Считайте это клятвой.
Часть первая
Тоннели Чинба
IV До изгнания
Однажды ветер исчез. Изгладились складки на воде, что-то произошло с дыханием. Трепыхания полыни ушли в прошлое. Прежде степные запахи смешивались в разных пропорциях, а теперь как будто отделились друг от друга. Да, степь словно расслоилась и стала пахнуть по-другому. Все случилось, как только отзвучали долговечные войны, и было похоже на олицетворение долгожданного покоя. Но с этой внезапной, цепкой безмятежностью что-то было не так. Дым больше не кренился к земле, а поднимался ровно вверх, как зыбкая, фальшивая колонна. Цветки и травинки, которые прежде покачивались с разной скоростью, теперь стали похожи на застылые декорации или даже на фотографии. Казалось бы, сколько их было, этих робких, никем не замеченных шевелений, но, как только растения застыли, стало ясно, какая безграничность движений утрачена. Переменилось все. Раньше, когда поколебливался стебель, вместе с ним шевелилось каждое соцветие, каждый невзрачный колосок, теперь же скорченные кисти больше не колыхались непостижимой, настоятельной жизнью, а впечатывались в вязкий воздух, как забытые кем-то знаки, бесцельно указывающие друг на друга и в пустоту. Все они казались одинаково обреченными, и уже нельзя было увидеть, что растущие рядом зыблются куда меньше, чем одинокие травинки – сухие, тщедушные, напоминавшие тонкие антенны, пытающиеся поймать хоть какой-нибудь сигнал, или худые руки, молящие о спасении. Те, что повыше, тоже всегда покачивались больше, чем низкорослые. Одни стебли совсем голые, другие обтянуты короткой зеленой шерстью, как будто спрятаны в ворсистые чехлы. Колыхание желтоватых корон на их кончиках. Накренялись, словно соревнующиеся в поклонах суверену принцы, претендующие на будущий престол. Сильнее всего, конечно, дрожали ветви деревьев, редколистные и костистые, словно развешанные под потолком прибрежного кафе скелеты гигантских рыб, отказывающиеся поверить в собственную смерть, шевелящие иссохшими ребрами и хвостами, но давно переставшие пугать редких посетителей обшарпанной комнаты страха. Истлевшие опахала, нависшие над гамаком давно умершего императора, чьи старые, похожие на манекены сыновья все так же оберегают его покой, благоговение уснувшего трупа, тщетно надеясь на наследство. Деревьев здесь всегда было мало, поэтому они бросались в глаза издалека. А самые крохотные кустистые пучки, наоборот, не обращали на себя внимания. Только тому, кто как следует пригляделся бы, они могли напомнить крылья собравшихся в стайку стрекоз, притаившихся и пытающихся разыграть смерть, но все же выдающих себя редкими подрагиваниями.