— Вот как найдем воду и поставим скважины, тогда завалят нас премиями, деньги некуда девать будет!
— А воду-то найдете? — тихо улыбалась Евгине, заставляя себя верить, что Мишик говорит правду.
И Мишик в общем говорил ей правду. Однако, когда дело дошло до премиальных, стал вдруг приходить домой, упившись до скотского состояния, и принимался попрекать Евгине за то, что она была замужем. Страдал он при этом настолько наигранно, что Евгине, внутренне холодея, думала: уж не нарочно ли он это делает, чтобы уйти от нее или, еще хуже, чтобы она сама выгнала его из дому. Но второй муж есть второй муж, выгнать его — тоже позора не оберешься, село такие вещи не прощает, а тем более чужое село, не родное. И Евгине молча терпела, днем на людях улыбаясь, а по ночам беззвучно плача в подушку. И терпела бы, наверное, до конца дней своих, если бы однажды, несмотря на свою тщедушность, Мишик спьяну не полез к ней с кулаками. Тут наконец Евгине сообразила, что дальше будет хуже, и, забыв про то, что это ее второй муж и что ее ждет беспощадный, хотя и безмолвный суд сельчан, разъярившись до беспамятства, схватила стоявший в углу железный крюк, которым извлекают из тонира испеченный хлеб, огрела второго мужа с такой неистовой силой поперек спины, что тот по-поросячьи завизжал, выскочив в ливневую октябрьскую ночь. И больше не появлялся.
С той поры Евгине надолго замкнулась в себе, стыдясь смотреть сельчанам в глаза. И с той же поры за нею на селе утвердилась дурная слава — «гулящая»…
В первые дни после изгнания Мишика кое-кто из сельчан, особенно женщины, не упускали случая сказать ей в глаза все, что о ней думают. Евгине сперва отмалчивалась, старалась ни с кем не встречаться — даже за водой к роднику ходила лишь после того, как стемнеет и на улицах станет безлюдно. Но потом поняла: чем больше она будет отмалчиваться, тем ей же будет хуже — затравят до смерти… И она стала давать отпор, да так, что злые языки сами оставались в долгу у нее, на слово отвечала десятью, при этом выбирая у жертвы места поболезненнее — у каждого есть такое, чего другим нельзя касаться.
Она сознательно касалась, а если это не помогало, хватала обидчиц за косы, дралась зло, осатанело, не зная ни жалости, ни пощады. Село было ее врагом, и она защищалась от него как умела, не выбирая средств. И под ее яростным натиском село уступило, утихомирилось… Ее оставили в покое, но скрытая вражда долго еще оставалась, напоминая о себе по-разному, но чаще всего в виде всяческих запретов, подобных тому, какое наложили на Елену родители Арсена, узнавшие о том, что она раза два была у «этой беспутной», которая, ясное дело, ничему хорошему не научит.
И одиноко, и тоскливо бывало Евгине в четырех стенах своего дома, идти было некуда. Даже в родное село Мохратаг ехать — означало бы и там затевать вражду. Сплетни о ее «бесстыдном поведении» уже туда дошли: мать с отцом прокляли за то, что она на весь мир ославила их седины, а брат пригрозил «изрубить на куски», если появится в отчем доме (он со своей семьей жил отдельно от родителей, но это нисколько не меняло дела).
А трижды проклятая, анафемская нежность все копилась и копилась в неугомонном сердце, нерастраченная и никому не нужная. «Господи, хотя бы ребеночек тогда остался, — в неистовстве шептала по ночам Евгине в мокрую от слез подушку. — Ведь все Ты отнял у меня с одного раза, Господи, ничего не оставил, никакой радости, ни даже светлого лучика! Скажи, Господи, куда же мне девать, кому отдать то, что во мне копится и уже переливается через край! Кому оно нужно, мое одиночество, Господи, помоги же!..»
Как и все ее сверстники, Евгине, конечно, никогда не верила в Бога, не обращалась к нему за помощью, всегда смеялась, когда при ней произносили слова: «Господи, помоги… спаси… отведи…» Но теперь ей было так одиноко и грустно, так ей хотелось о ком-нибудь заботиться, быть кому-то нужной, кому-то радоваться, кого-то радовать, что она стала и впрямь верить во всесилие Бога. Да и только ли его?.. Если бы ей сказали, что сам дьявол смог бы ей помочь, она с таким же неистовством молилась бы дьяволу. Однажды она призналась Елене, что всерьез подумывает о том, чтоб усыновить какого-нибудь ребенка из детского дома, только пока не решается… А вдруг этот ребенок, повзрослев, узнает, что она ему не родная мать и оттолкнет от себя, и тогда ей ничего не останется, как со скалы — да в пропасть…
К Елене она привязалась сразу и безоглядно, как делала все в жизни, не признавая половинчатости. Трудно сказать, почему именно к Елене, но, вероятней всего, Евгине нашла в ней, так сказать, родственную душу. Ей казалось, что у них схожие судьбы — обе изгои в собственном доме, нелюбимы, одиноки среди чужих им людей и не имеют здесь никого по крови. Из всей бригады она сильнее всех возмущалась отношением к Елене со стороны Арсеновой родни, приходила в форменную ярость всякий раз при виде ее глаз, покрасневших от слез. Не раз порывалась отправиться к ней домой и устроить там скандал по всем правилам, но боялась этим навредить Елене же. Но однажды, застав Елену плачущей, она предложила ей взять свои вещи и перебраться к ней, не подозревая о том, что не пройдет и месяца, как в один из вечеров сопровождаемая братом Елена придет к ее дому на окраине села и постучится в дверь…
Евгине так и всплеснула руками, увидев за дверью Елену, с трудом выдавливающую из себя измученную улыбку.
— Лена? Ты?
— Добрый вечер, Евгине… Ты тогда сказала… Вот я и пришла. Я тебе не буду мешать, буду делать все, что надо по дому… — Она говорила тихо и по-армянски, чтобы Дмитрий, оставшийся в глубине двора, под орешником, не услышал ее унизительных слов, не увидел вымученной улыбки, которую она с трудом сохраняла на лице, хотя ее бил непонятно откуда взявшийся озноб, мелкий и противный. — Я у тебя буду недолго, я…
Евгине наконец опомнилась и с ходу набросилась на нее, заговорив почему-то по-русски, путая женский род с мужским:
— Ахчи, ты совсем с ума сашел, да? Ты самаседчий, да? Я тебе сказал — приходи, все сердцом сказал. И ты правильно сделал, что пришел. Плюни на них! Там не твой дом! Вот здесь твой дом! Живи, сколько хочешь — один год, два год, тыщи год! Где твой чамадан?
— Он у моего брата Димы.
— А он где? Почему нету он?
— Дима! — позвала Елена.
Дмитрий с чемоданом и сумкой шагнул из темноты на свет, бьющий из дверного проема.
— Вот, знакомься, Дима, это — моя Евгине.
Евгине, улыбаясь и краснея, со смущенной торопливостью зачем-то вытерла ладонь о засаленный передник и протянула руку Дмитрию.
— Здрасти, я тебе вчера видел там… — Она указала в сторону виноградников. — Мне сказали, это брат наша Лена, хороши чалавек. Теперь я сам вижу, что хороший! Такой большой и хароший чалавек, наверни, как папа-мама, да? Лена много раз сказал про ваша папа-мама…
— Да, они у нас хорошие люди, — сказал Дмитрий, входя в комнату и ставя на пол багаж.
— Конечно, хороший, — подхватила Евгине, — не то что эти три старый старух, они настоящий черт!
Комната, в которую они вошли, была небольшая, квадратная, с одним окном во двор, обставленная простенько, но, в общем, довольно уютно: стол, четыре стула, самодельная тахта, застеленная домотканым, в черно-белую полоску ковриком, перед тахтой, на давно не крашенном полу старенький, стершийся коврик с замысловатым, некогда ярким, ныне выцветшим рисунком. Посреди комнаты стояла железная печка с полуоткрытой дверкой, в ней полыхал огонь, уютно потрескивали поленья. Дымоходом служила труба, которая от печки поднималась вверх, под самым потолком сворачивала к окну и выходила в обитую жестью форточку. В углу — старомодный буфет с полосками толстого зеленоватого стекла на многочисленных дверцах.
Через открытую дверь соседней комнаты виднелась спинка широкой кровати с никелированными шишками и кружочками. В общем, Дмитрию здесь понравилось больше, чем он мог предполагать, — на всем в доме лежала печать домовитости хозяйки.
Евгине оставила их наедине и вышла на кухню, приготовить чай. Елена принялась распаковывать чемодан. Все ее тело по-прежнему било мелким ознобом, но она крепилась, стараясь скрыть от брата свое состояние, в надежде на то, что стакан горячего чая снимет неприятное состояние. И правда, два стакана горячего чая с кизиловым вареньем сделали свое дело: Елена почувствовала себя лучше, щеки раскраснелись, глаза ожили, заблестели.