Лицо старого служаки осветилось каким-то странным тихим светом.
– Кровь застыла во мне, – продолжал он. – «Кто эта прекрасная дама?» – спросил я одного мальчика, который меня не знал. Он с удивлением взглянул на меня и сказал: «Это барыня, жена нашего помещика».
Барин в самом деле женился на ней законным образом, перед алтарем. Ну что же, он хорошо поступил, и она стала моей барыней.
Старый служака улыбнулся.
– Я мог бы встречаться с нею каждый день, – продолжал он. – Да какой из этого вышел бы толк! Вот я и пошел работать в другую деревню. Тем все и кончилось.
Старый служака замолчал, руки у него опустились, он устремил глаза на огонь, его смуглые черты приняли прежнее выражение строгости и равнодушия, а большие глаза загорелись тихим светом. Все молчали. Кругом царствовала глубочайшая тишина.
– Больше ничего и не было? – спросил я через несколько минут.
– Да, – застенчиво отвечал старый служака.
– Это правда, – сказал я, – в твоей истории действительно нет ничего особенного. Это случается всякий день и со всяким; особенное в твоей истории – это ты сам. Тебе никогда не хотелось мстить?
– Нет, – отвечал он тихим голосом. – Да и за что? Это в натуре вещей. Кому же стал бы я мстить за то, что я мужчина, а она женщина?
Его ответ поразил меня и еще более увеличил мое участие к нему.
– Так ты так и не получил удовлетворения? – спросил я.
– Ну нет, – отвечал он после некоторого размышления, – это было в сорок шестом году; я был тогда в отпуску; в это время произошло польское восстание, навлекшее ужаснейшие бедствия на нашу страну. Итак, дело было в последних числах февраля; зима стояла жестокая. В эту ночь особенно много выпало снегу, все улицы и дороги занесло. Или нет, это случилось несколько позже. В эту минуту у меня как-то странно все мешается в голове. Я не с того начал. Вот как это было. Уже давно замечалась у нас какая-то тревога; помещики разъезжали взад и вперед, носились слухи о спрятанном где-то оружии.
В тулавском шинке собралось немало-таки крестьян, в том числе и судья, как вдруг является туда наш помещик и держит крестьянам такие речи: «Кого вы будете держаться: нас, дворян, или кого другого? Если вы желаете стоять за нас, то собирайтесь сегодня ночью у церкви, я достану для вас ружья и пойду с вами!»
В ответ на это судья сказал ему: «Мы ни под каким видом не станем стоять за вас, мы за Господа Бога и за нашего императора». Тут помещик удалился, а судья обратился к народу с речью: «Смотрите, чтоб никто из вас не вздумал стоять за этих живодеров и вступать с ними в союз!»
Наш помещик, тот самый, что женился на моей Катерине, прислал в шинок грамоту. Все посмотрели на нее, но никто не мог прочесть. Тогда судья сказал: «Позовите Балабана, он, так сказать, старый солдат, ему известно, как за это приняться». Вот и позвали меня, и я прочел им грамоту.
Вверху было написано: «Ко всем полякам, которые умеют читать».
Тут я не мог удержаться от смеха, потому что, во-первых, тут не было ни одного поляка, а во-вторых, ни одного человека, кроме меня, который умел бы читать. Тут было написано – вы ведь не забыли, конечно, этих комедий, которые тогда разыгрывались, – тут было написано: «Крепостное право и барщина обязаны своим происхождением только насилию и неправде, потому что в прежние времена все люди были равны и дворяне были точно такими же поселянами, как и мы, а потом присвоили себе господство над нами и наконец продали всю страну москвитянам, Пруссии и императору, чиновники которого вместе с дворянами так обирают крестьянина, что он едва может утолять свой голод и прикрыться жалким куском холстины, император не имеет никакого понятия о польском крестьянине, он продает ему по дорогой цене соль и табак, для того чтоб ему было на что повеселиться в Вене. Помощь может прийти от одного только Бога; для этого надобно, чтоб все вы во всей стране восстали и схватились за оружие. Дворяне сознают свою неправду и желают соединиться с поселянами против императора и выгнать из нашего отечества немецких чиновников».
В этой грамоте было довольно много правды – и эта правда нам понравилась. «Но, – говорили мы между собою, – это не так, чистая комедия! Кто же и совершает над нами насилие, как не дворяне, – и если мы у кого находим себе защиту от них, то у немецких чиновников и нашего императора», а о поляках никто и слышать не хотел.
«Если вы последуете за дворянами, – сказал я, – они станут тогда пахать вами, крестьянами, как пашут теперь вашими волами. Но на всякий случай мы все-таки соберемся сегодня ночью в шинке».
Вот наступила ночь.
Я уже говорил, что зима была жестокая, а в эту ночь выпало особенно много снегу, все было занесено, не видать было ни одной улицы, ни одной дорожки; в эту белую, светлую ночь одни только леса стояли, словно черные стены.
Мы собрались в шинке, и каждый принес с собою свой цеп или косу. Было около полуночи, я взял несколько крестьян и образовал дозор. Что тут было воплю и плачу со стороны крестьян! Все боялись, как бы все худо ни кончилось. Но я ободрил их: «Если мы будем мужественны и дадим надлежащий отпор, то там нечего бояться этих бунтовщиков!» Тут приехало несколько саней с дворянами, арендаторами и другою сволочью, которые ехали на барский двор. Завидев нас, они остановились, и один из них встал и закричал, что мы должны примкнуть к ним, что революция началась, что дворяне дарят крестьянам свободу, освобождают их от барщины и что нам следует напасть на императорскую кассу и жидов.
– Здесь нет изменников! – вскричал я. – Мы здесь стоим за Бога и императора.
Я еще не кончил, как поляки выстрелили в нас; две дробинки попали мне в живот, а одному крестьянину пуля угодила в ногу. Я закричал крестьянам: «Вперед!» Мы окружили поляков со всех сторон, вырвали их из саней и взяли их всех в плен; одному, который оборонялся, я нанес удар в голову, а больше никто не был ранен. Тут стали стрелять у шинка, я кинулся туда со всевозможною поспешностью, но когда я туда пришел, то и там все уже было кончено. Дворянин Бобровский лежал в крови на снегу, а наш помещик стоял в середине крестьян, которые нападали на него со всех сторон; они убили бы и его, если б я не пришел, у него уже лила кровь из головы. Я спас его.
– Ты?
– Я, сударь.
Мне было жалко, признаюсь откровенно, что крестьяне не убили его; но коль скоро я был тут, я не мог допустить этого. Поляки сказали бы, что я мстил за Катерину, и это бросило бы черную тень на наше дело.
Мы связали его по рукам и по ногам точно так же, как и других, бросили их в их же сани и отвезли всю эту дворянскую сволочь в уездный суд, в Коломыю, где я и сдал двадцать дворян, их деньги, часы и кольца – все, что при них было. О! Вот-то было славное дело, сударь! Война бедных людей против их притеснителей, и какой при этом везде порядок: на всех перекрестках наша стража, крестьяне в разорванных холстинных кафтанах являлись в окружной суд, вынимали из-за пазухи тысячи и передавали их туда все, до последней копейки. Мы обезоруживали господ, несмотря на сыпавшиеся на нас выстрелы, и каждый из нас отдал бы всю свою кровь, каждый думал тогда, что теперь прекратится всякое различие: один человек будет так же свободен, как и другой, все будут равны, все! Как тут, на западе, начались убийства со стороны польских крестьян, к нам прислали множество войск. Все вышло иначе, чем мы ожидали. Но все-таки два года спустя крепостное право было уничтожено, а также и барщина – и крестьянин теперь человек свободный.
– Что случилось с вашим помещиком? – спросил я.
– Его сковали и отослали в крепость! – вскричал Коланко. – А его женушка утешалась с одним соседом, пока его не выпустили на свободу в сорок восьмом году[6] вместе с другими польскими бунтовщиками.
– В это время я вторично поступил на службу, – сказал Балабан, – и отправился в полк. Тут открылась Венгерская кампания. Мы спустились зимою с Карпатских гор, выиграли несколько сражений, а потом должны были возвратиться назад. Зима стояла жестокая; сколько тут замерзло на дороге людей! Лягут отдохнуть, да так улыбаясь и заснут. Затем мы опять принялись за мадьяр и гоняли их до тех пор, пока Кошут не убежал из Венгрии, как белка из лесу.