Кирьян прислушался.
Губы Германа шевелились. Беззвучно. Потом появился звук, тихий, хриплый, едва различимый.
— ...ля...
— Что?
— ...Эля...
Кирьян закрыл глаза. Выдохнул.
— «Эля». Он зовёт её.
Мика медленно сполз по стене на пол. Очки у него съехали набок. Он их не поправлял.
— Господи, — прошептал он. — Господи боже.
Они сидели в тишине. Дождь за окном снова усилился. Вода хлестала по стёклам, затекала в щели. В комнате пахло рвотой, потом и сыростью. Мебель была разгромлена. Книги валялись на полу. Один стул превратился в груду щепок. Стол стоял криво, привалившись к стене.
Кирьян поднялся. Подошёл к пакетам, которые бросил у входа. Достал полотенце, намочил водой из-под крана. Вернулся к Герману, опустился на колени, начал обтирать ему лицо.
— Ты как? — спросил он тихо.
Герман моргнул. Медленно. Тяжело.
— Живой.
— Это хорошо. Это главное.
Кирьян помог ему сесть. Прислонил спиной к стене. Герман сидел, закрыв глаза. Пот стекал по его лицу, капал на футболку. Руки всё ещё дрожали, но уже не так сильно. Он дышал. Рвано, но ровнее, чем минуту назад.
— Сколько это длилось?
— Минут сорок, — сказал Кирьян.
— Может, час, — добавил Мика. — Я не засекал. Я молился.
Герман открыл глаза. Посмотрел на разгромленную комнату. На сломанный стул. На Мику, всё ещё сидящего в углу. На Кирьяна, у которого на скуле наливался синяк.
— Я... это я?
— Нет, это домовой, — усмехнулся Кирьян. — Конечно, ты. Но не переживай. Мебель, дело наживное. Главное, ты жив.
Герман опустил голову. Плечи его дрогнули, то ли от остаточной судороги, то ли от чего-то ещё.
— Простите.
— За что? — спросил Мика.
— За это. За всё.
Мика поднялся с пола. Подошёл. Сел на корточки перед Германом.
— Слушай, цербер. Ты три месяца сидел на дерьме, которое даже наркотиком назвать стыдно. Тебя били, жгли, травили собаками. У тебя двадцать три шва, ожоги четвёртой степени и пустые дёсны. И ты извиняешься за то, что тебе плохо? — он поправил очки. — Иди ты знаешь куда со своими извинениями.
Герман поднял глаза. Посмотрел на Мику. Долго. Молча. Потом уголок его рта, изуродованного, перекошенного, чуть дёрнулся. Это не было улыбкой. Но было чем-то похожим.
— Ладно, — сказал он.
— Вот так-то лучше.
_____
Ночь. Квартира затихла. Мика, вымотанный до предела, уснул прямо в кресле, прижимая к себе ноутбук, как плюшевую игрушку. Кирьян и Герман сидели на полу. Свеча, которую зажёг Кирьян, бросала на стены дрожащие тени. Дождь за окном стих, оставив только мокрый шёпот капель.
Кирьян курил. Герман просто сидел, привалившись спиной к стене. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Глаза ввалились. Лицо было серым, как старый бетон.
— Ты орёшь «Эля», — сказал Кирьян. — Каждую ночь. Уже вторую.
Герман молчал.
— Я слышал вчера, когда ты спал. И сегодня, во время приступа. Ты зовёшь её.
— Я знаю.
Кирьян затянулся. Выпустил дым. Помолчал.
— Ты её любишь?
Долгая пауза. Свеча потрескивала. Тени на стенах дрожали.
— Я не знаю, что это, — сказал Герман. Голос был глухим, невнятным. — Меня не учили этому слову. Любовь. Для цербера это пустой звук. Нас учили подчиняться. Убивать. Терпеть. Нас не учили этому.
Он замолчал. Сглотнул. Горло болело после рвоты и крика.
— Но когда её нет... — он прижал ладонь к груди, туда, где под футболкой чернела татуировка цербера. — Здесь пусто. Как будто мне вырезали что-то. Внутри. Без наркоза. Как будто вынули орган, о котором я не знал, и без него всё остальное не имеет смысла.
Кирьян молчал.
— Я не понимаю, что это, — продолжал Герман. — Может, это и есть любовь. Может, это болезнь. Может, это просто ломка, ещё одна, вдобавок к «пыли». Но я знаю одно: если её не станет, меня не станет тоже. Не физически. Хуже. Я останусь здесь, но внутри будет пусто. Навсегда.
Кирьян затушил сигарету о подошву ботинка. Посмотрел на тлеющий окурок.
— Это любовь, — сказал он тихо.
Герман поднял глаза.
— Ты уверен?
— Да. Я видел разное. Видел, как люди предают друг друга за деньги. Видел, как продают детей. Видел, как брат убивает брата. Но я видел и другое, — Кирьян отбросил окурок в пепельницу. — Я видел, как ты пошёл на Гнилого, когда мог остаться в стороне. Я видел, как ты держался три месяца в яме, хотя любой другой на твоём месте сдох бы в первую неделю. Я видел, как ты смотрел на её фотографии. Это любовь, брат. Другого слова нет.
Герман долго смотрел на него. Потом медленно кивнул.
— Любовь, — повторил он. Слово звучало чужим. Неудобным. Как новая одежда, которую ещё не разносил. — Ладно. Пусть будет любовь.
Они сидели в тишине. Свеча догорала. Воск капал на пол, застывал мутными каплями.
— Мы вытащим её, — сказал Кирьян.
— Я знаю.
— И убьём его.
— Медленно.
— Само собой.
В углу Мика пробормотал что-то во сне, перевернулся на другой бок. Ноутбук чуть не выпал из его рук, Кирьян подхватил, поправил. Мика затих.
— Он хороший парень, — сказал Кирьян. — Трусливый, болтливый, но хороший. Не обижай его.
— Я не обижаю.
— Знаю. Просто говорю.
Кирьян поднялся. Подошёл к окну. Дождь закончился. В просветах туч проглядывали звёзды, редкие, бледные, но настоящие.
— Завтра будет третья ночь, — сказал он. — Пик ломки ещё впереди. Будет хуже, чем сегодня. Ты готов?
Герман закрыл глаза.
— Готов. Я выдержу.
— Я знаю. Я просто спросил.
Кирьян потушил свечу. Темнота накрыла комнату. Герман остался сидеть у стены. Сон не шёл. Но дрожь, кажется, отступила. Ненадолго. До следующей волны.
Но у него была причина терпеть. У него была Эля. И этого было достаточно.
За стеной, в доме с белыми колоннами, она тоже не спала. Сидела у окна, смотрела на те же звёзды. И повторяла про себя одно и то же слово. Его имя.
Они были далеко друг от друга. Но этой ночью они дышали в одном ритме.
Глава 3. Разговоры сквозь боль
Герман остался один.
Кирьян вышел на кухню час назад, сказал, проверить Мику и сварить кофе. Герман не ответил. Он сидел на диване, привалившись спиной к стене, и смотрел в тёмный угол комнаты. Там ничего не было, только коробки, старые книги и пыль. Но он всё равно смотрел. Потому что знал: если отвести взгляд, что-то случится. Что-то плохое.
Тишина в комнате была вязкой, как патока. Она обволакивала, забиралась в уши, давила на перепонки. Герман слышал свой пульс, неровный, с перебоями. Слышал, как кровь шумит в висках. Слышал, как половицы скрипят где-то в глубине дома, сами по себе, без причины.
А потом он услышал другое.
Шёпот.
Сначала едва различимый. Как ветер за окном. Как шорох листьев. Но ветра не было. И листьев не было. Был только шёпот, тихий, множественный, наслаивающийся сам на себя.
— ...цербер...
— ...пёс...
— ...ты никто...
Герман зажмурился. Открыл глаза. Шёпот не исчез.
Он знал эти голоса. Инструкторы. Те, кто делал из него цербера. Годы тренировок, годы боли, годы унижений, всё это хранилось где-то глубоко в подкорке и сейчас, под действием «пыли», вылезало наружу. Воспоминания, которые он годами загонял в самые дальние углы сознания, теперь рвались на свободу, как крысы из горящего подвала.
— Ты оружие. Ты не человек. Ты вещь.
Голос был холодным. Металлическим. Так говорил первый инструктор, тот, что сломал ему челюсть на второй неделе обучения. Просто так, для профилактики. Чтобы знал своё место. Герман помнил его лицо до мельчайших деталей: тонкие губы, бледные глаза, родинка на подбородке. Помнил, как инструктор заходил в камеру по ночам, проверить, не спит ли цербер. Помнил удары. Помнил холод бетонного пола.
— Терпи. Терпи, тварь. Ты должен терпеть.
Второй инструктор. Этот бил не руками, палкой. По рёбрам. По спине. По голове. Он говорил, что боль, это всего лишь информация. Сигнал, который можно отключить. Герман отключил. Научился. Но теперь, три года спустя, в этой тёмной комнате, сигнал вернулся. И он был сильнее, чем когда-либо.