— А ты бы пошёл, если бы знал?
Мика подумал. Потом, неожиданно для самого себя, улыбнулся.
— Да. Пошёл бы.
— Вот именно.
Кирьян встал с кровати. Подошёл к двери. У порога обернулся.
— Ложись спать, Мика. Завтра длинный день.
— Я не усну.
— Тогда просто закрой глаза. И помни: ты не один. Мы все боимся. Даже он, — Кирьян мотнул головой в сторону комнаты, где стоял Герман. — Просто он не показывает.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
Кирьян вышел. Дверь закрылась. Мика остался один.
Он лёг на кровать, не раздеваясь. Закрыл глаза. И, вопреки собственным ожиданиям, уснул через десять минут.
_____
Герман снова стоял у окна.
Кирьян подошёл, теперь уже с другим. Не с кофе. С оружием.
— Держи. Это не твой нож, конечно, но я нашёл кое-что получше.
Он протянул нож в ножнах, старый, но ухоженный. Рукоять из тёмного дерева, лезвие матовое, без блеска, значит, не отсвечивает в темноте. Баланс идеальный. Герман взял его, взвесил в руке. Провёл пальцем по лезвию. Кивнул.
— Хороший.
— Ещё бы. Я его у одного коллекционера забрал. В уплату долга.
— Он знает?
— Теперь уже нет.
Кирьян протянул водолазку. Чёрную. Плотную. Без нашивок, без маркировок. Потом ножны с креплением на бедро. Потом маленький конверт с фотографией. Герман взял его. Открыл. Посмотрел на снимок, Эля у окна, исхудавшая, с пустым взглядом. Та самая.
— Зачем ты берёшь её с собой? — спросил Кирьян.
Герман не ответил сразу. Он смотрел на фотографию так, как смотрел на схему особняка, запоминая каждую деталь. Но на этот раз он запоминал не для боя. Для чего-то другого.
— Чтобы помнить, — сказал он наконец.
— О чём?
— О том, что я не только оружие.
Он убрал фотографию в нагрудный карман водолазки. Туда, где сердце.
_____
В три часа ночи дождь стих. Не прекратился, именно стих, как будто взял паузу перед последним актом. В цокольной комнате горел только один светильник, настольная лампа, прикрытая газетой, чтобы не светить в окна. В её жёлтом свете лицо Кирьяна казалось старше, чем обычно, а лицо Германа наоборот, моложе. Как будто темнота стирала шрамы.
Кирьян сидел на стуле, чистил пистолет. Не потому, что тот был грязным, он был чист, Кирьян проверял его трижды за вечер. Просто нужно было чем-то занять руки. Герману не требовалось занимать руки, он мог сидеть неподвижно часами. Но Кирьян был другим. Ему нужно было действие. Любое. Даже бессмысленное.
— Я никогда не спрашивал, — сказал он вдруг. — Почему ты пошёл за ней тогда? В первый раз. Когда вы встретились.
Герман повернул голову.
— Ты же читал досье.
— Досье, это бумага. Там написано, что ты был её телохранителем. Что ты должен был охранять её по контракту. Что ты нарушил контракт. Но там не написано, почему.
— Ты хочешь знать, почему я её люблю?
— Я хочу знать, как это началось. Как оружие учится любить.
Герман долго молчал. Кирьян уже решил, что он не ответит, как и на многие вопросы до этого. Но он ответил.
— Она меня не боялась.
— Что?
Кирьян отложил пистолет. Он понял, что сейчас услышит что-то важное. То, чего нет в досье. То, что нельзя запротоколировать.
— Когда мы встретились в первый раз, — начал Герман, и его голос изменился. Он всё ещё был хриплым, низким, с трудом пробивающимся через искалеченную челюсть, но в нём появилось что-то ещё. Что-то похожее на тепло? Нет, не тепло. Скорее память. Осторожная, хрупкая, как первый лёд на луже. — Это было в доме её дяди. Там, где меня держали до того, как продали в яму. Я был в наморднике. Всегда. Меня отпускали только по увольнительным. Я стоял в углу, ждал команды. Она вошла и увидела меня.
— И что? — Кирьян подался вперёд. — Что она сделала?
— Подошла.
— Подошла? К церберу в наморднике? Сама?
— Сама. Охрана кричала ей: «Не подходите! Он опасен!» Она не слушала. Подошла на расстояние вытянутой руки. Посмотрела мне в глаза. Я думал, она сейчас отшатнётся, как все. Или заплачет. Или закричит. Но она не сделала ничего из этого. Она смотрела на меня.
— И что ты сделал?
— Ничего. Просто стоял. А она... — он замолчал, подбирая слова, — она улыбнулась и спросила: «Как тебя зовут?»
Герман закрыл глаза, на секунду, не больше. Но Кирьян заметил. Заметил, как дрогнули веки. Как мышцы лица, те, что ещё слушались, чуть расслабились.
— Имя. Она спросила моё имя. Не позывной. Не номер. Имя. Я не помнил, когда в последний раз кто-то спрашивал моё имя. Может быть, никогда. Меня звали «цербер» с десяти лет. Я уже забыл, что у меня вообще есть имя. А она спросила.
— И ты ответил?
— Да. Я сказал: «Герман». Она повторила, медленно, как будто пробуя на слух: «Гер-ман». А потом... — он поднял руку и коснулся своего лица, изуродованного, перекошенного. — А потом она дотронулась до моего лица.
— Через намордник?
— Нет. Она попросила его снять.
— И охрана позволила?
— Нет. Она сама сняла. Подошла и расстегнула ремни. Охрана орала. Её дядя кричал, что я опасен. Она не слушала. Она сняла намордник и положила его на пол. А потом дотронулась до моего лица. Пальцами. Вот здесь, — он провёл по шраму на скуле. — И здесь, — по второму, через всю щёку. — И здесь, — по пустым дёснам, где раньше были зубы.
Кирьян почувствовал, как у него пересохло во рту.
— И что она сказала?
— Она сказала: «Это не уродство. Это карта. Она показывает, через что ты прошёл».
В комнате повисла тишина. Такая глубокая, что было слышно, как дождь за окном сменил ритм, с мелкой мороси на редкие, тяжёлые капли.
— Никто никогда не трогал моего лица, — сказал Герман тихо. — Кроме тех, кто бил. Я не знал, что прикосновение может быть другим. Что оно может быть тёплым. Что оно может не причинять боль. Она научила меня этому. В тот самый момент. За пять секунд. Она переписала то, чему меня учили двадцать лет.
— И ты понял, — сказал Кирьян.
— Да. Я понял, что пойду за ней куда угодно. Что убью любого, кто к ней прикоснётся. Что умру за неё, если понадобится. И что буду жить, если она попросит.
Он открыл глаза. Посмотрел на Кирьяна.
— Ты спросил, почему я иду. Вот почему.
Кирьян кивнул. Медленно. Он не знал, что говорить. Да и что тут можно было сказать?
Он убрал пистолет в кобуру. Встал. Подошёл к Герману. Протянул руку.
— Тогда выдвигаемся на рассвете.
Герман посмотрел на его ладонь. Потом пожал. Коротко. Жёстко. Так, как жмут руку не другу, а соратнику.
— На рассвете, — повторил он.
За окном начинало сереть.
Рассвет был мутным, дождливым, невыразительным, такой не запоминают, такой не описывают в книгах. Но для них он был самым важным рассветом в жизни. Потому что сегодня они либо победят, либо умрут. Третьего не дано.
Мика проснулся без будильника, за десять минут до выхода. Молча собрал ноутбук, провода, сканер. Проверил заряд батарей. Надел всё тот же растянутый свитер, поверх непромокаемую куртку, которую Кирьян сунул ему в руки.
— Дождь, — пояснил Кирьян.
— Я понял.
Они вышли из цокольной двери в серый рассвет. Машина стояла у обочины, старенький внедорожник с грязными номерами. Кирьян сел за руль. Мика на пассажирское. Герман на заднее.
Перед тем, как захлопнуть дверь, он в последний раз посмотрел на дом. На окна цокольного этажа. На мигающий фонарь на углу. На лужи, в которых отражалось светлеющее небо.
Он не знал, вернётся ли сюда. Не знал, увидит ли этот фонарь снова. Но он знал другое: там, в восточном крыле особняка Романовых, у окна сидит девушка, которая ждёт его. И он идёт за ней.
— Поехали, — сказал он.
Машина тронулась. Рассвет остался позади. Впереди был особняк. Впереди была Эля. Впереди был бой.
И Герман был готов.
Глава 9. Дом Романовых
Ночь.
Особняк Романовых спал, или делал вид, что спал. Его окна были темны, только в западном крыле, где располагалась охрана, горели два тусклых прямоугольника. Остальное, чёрный камень, чёрные стёкла, чёрная тишина. Особняк стоял на холме, как зверь, притаившийся перед броском: старый, массивный, уверенный в своей неуязвимости. Три метра каменной ограды. Сигнальные растяжки поверху. Камеры через каждые пятнадцать метров. Датчики движения, вписанные в ландшафт так, чтобы их не было видно с дороги. Всё это стоило десятки миллионов и обслуживалось лучшей охранной фирмой города. Особняк не боялся гостей. Гости боялись особняка.