Один из сыновей Толстого вспоминал о вкладе матери в литературное творчество отца: «Она сидела в гостиной, около залы, у своего маленького письменного стола, и все свободное время она писала. Нагнувшись над бумагой и всматриваясь своими близорукими глазами в каракули отца, она просиживала так целые вечера и ложилась спать позднею ночью, после всех. <…> Всю ночь мама сидит и переписывает все начисто. Утром на столе лежат аккуратно сложенные, исписанные мелким четким почерком листы, и приготовлено все к тому, чтобы когда Левочка встанет, послать корректуры на почту».
Важно отдать должное деликатности мужа и терпеливости, тактичности его безропотной и энергичной жены. На какое-то время они заговорили самих себя, одновременно внушили себе любовь друг к другу, потому что страстно стремились ее обрести. На этой не слишком плодородной почве и произрастает иллюзорная уверенность многих биографов, будто в первые семь лет совместной жизни супруги были абсолютными единомышленниками. Действительно, подруга гения «с религиозным воодушевлением» переписывала сотни страниц «Войны и мира», а затем «Анны Карениной». И если, забегая вперед, к этому прибавить шестнадцать беременностей, тяжкое взращивание детей, хлопотное управление имениями и даже издательские хлопоты по отправке рукописей, покажется неудивительным, что «творческое перерождение» мужа-писателя истощившаяся и истрепавшаяся, так и не оформившаяся муза считала обыкновенным безумием.
Да, Софья искренне старалась, и небывалые, на первый взгляд, терпение и готовность к компромиссам — результат традиционного воспитания девушек того времени — часто заводили молодую жену в тревожный душевный тупик, и единственное, что она могла делать, — уходить в себя и «из себя высматривать успокоительную дорожку». Один из сыновей Толстого вспоминал о вкладе матери в литературное творчество отца: «Она сидела в гостиной, около залы, у своего маленького письменного стола, и все свободное время она писала. Нагнувшись над бумагой и всматриваясь своими близорукими глазами в каракули отца, она просиживала так целые вечера и ложилась спать позднею ночью, после всех.
<…> Всю ночь мама сидит и переписывает все начисто. Утром на столе лежат аккуратно сложенные, исписанные мелким четким почерком листы, и приготовлено все к тому, чтобы, когда Левочка встанет, послать корректуры на почту». И хотя в воспоминаниях Ильи, прожившего в целом бездарную жизнь, чувствуется враждебность нереализованного мужчины к гению своего отца, вряд ли стоит сомневаться в самой сути добровольной каторжной деятельности графини.
Конечно, серьезной преградой для душевного единения супругов была удручающая поверхностность Софьи. Она уж слишком контрастировала с духовным поиском и глубиной ее мужа. Софья Берс не способна была стать музой — ей для этого не хватало знаний, любви к себе, целостности натуры. Все упомянутое взращивают на свободе, множат в любви, чтобы превратить в обаяние, а при определенных обстоятельствах — в харизму. Разве Толстой всего этого не видел?! Напротив, он прекрасно ощущал и ее примитивное семейное воспитание недалекими гувернантками, и узкий кругозор, и деревенские девичьи устремления. Удивительно, что расчетливый жених, в течение нескольких лет скрупулезно изучавший кандидатуры девушек, отвергший сестру Софьи интеллектуалку Елизавету, с которой подолгу беседовал о литературе и даже привлек к сотрудничеству в журнале, он выбрал жену всего за неделю, причем сам настаивал на скором браке. Прежним разговорам он предпочел очарование молодости и, разумеется, ошибся, разочаровался. А чего же он хотел?! За приближение к молодому, свежему, неискушенному следует платить самую крупную цену — духовной разобщенностью. Вот он и убедил себя, что жена у него будет следить за домом и потомством, а глобальные идеи мироустройства он будет обсуждать с редкими интеллектуалами. Самим решением выбрать Софью Берс Лев Толстой обрек семейную жизнь на разложение. Сама же жена, замурованная в Ясной Поляне, прибитая детьми, как гвоздями к собственному кресту, могла лишь мечтать о том, о чем обычно мечтают обыватели.
На этом моменте иная читательница может указать, скажем, на вполне успешный брак 54-летнего Чарли Чаплина с 18-летней Уной О’Нил. Но все дело в запросах и ожиданиях: талантливому киноактеру, жестоко битому многими неудачными браками, нужна была послушная и заботливая женщина, легкая на подъем, чуткая и. взирающая на мужа, как на идола. Вот и весь секрет. Отсюда следует, что Толстому, с его апломбом быть мыслителем планетарного уровня, с его поистине вертикальным взлетом духа, негоже было останавливать свой взор на молоденькой девочке, абсолютно не готовой к космическим перегрузкам спутника.
Однако вернемся к юной даме, произведенной в графини. Что тут говорить: Софья Берс не была готова ни к роли принцессы, ни к тому, чтобы сделать своего мужа королем. Вернее, поделать она ничего-то и не могла, так как муж намеревался стать королем самостоятельно, без ее помощи и участия. У нее, конечно, был выбор: или радоваться своей жизни как помощницы (что она и делала в первые годы), или заняться собственным проектом. Впрочем, для второго она была слишком ограничена, и ей пришлось бы потратить годы — нет, не на получение знаний, а чтобы расколдовать себя и снять убийственное притяжение патриархального мира. Она вынужденно признала навязанную ей роль, смирилась со своим положением задавленного монотонной работой подмастерья, не доросшего до уровня мастера и друга. И в этом — ее фундаментальный женский просчет.
«Я — удовлетворение, я — нянька, я — привычная — мебель, я — женщина», — записала Софья в дневнике уже через год после замужества. Этой фразой она как бы забила решающий гол в собственные ворота. С этим поражением ей и пришлось коротать оставшуюся долгую жизнь. И даже, когда после восемнадцати лет брака она впервые пошла наперекор мужу, то ее победа не распространилась далее банальных выездов на вечеринки и приемы. То есть за два десятилетия она «выросла» до остальных представителей социума, присоединившись к пустым пересудам, глумливой безвкусице жизни и став частью общей бездарности, описанной мужем в романах. «Левочка привык бы к самому безобразному лицу, лишь бы жена его была тиха, покорна и жила бы той жизнью, какою он для нее избрал», — горестно указывала Софья в первые годы совместной жизни, после шокирующего признания о ненависти к людям, которые смели напоминать ей о ее красоте. Она в те времена оставалась всего лишь куколкой, которую сжигала тайная страсть быть замеченной восхищенными взглядами соблазняющихся мужчин. Но Софья слишком мало себя любила, она отказалась от себя в пользу мужа, и эта непростительная жертвенность предопределила безжизненность ее проекта, словно она сама позволила вампиру высосать живительные силы из души. Она не посмела своевременно выдвинуть требования, послушаться собственного голоса. Она собственноручно запретила себе самодостаточность, как бы опрыскав ядом те участки души, где могли бы появиться ее ростки.
Проблема интимного мира семьи Толстого довольно часто сводится исследователями к настоянию мужчины на производстве потомства и растущей боязни женщины вынашивать и рожать. Каждый из двоих имел свои веские аргументы. Но вот только для мужчины (а Лев Толстой определенно был любвеобильным, жаждущим качественных интимных отношений) вопрос наверняка связывался не столько с рождением очередного ребенка, сколько с проблемой не находящих выхода сексуальных импульсов. Беременность жены несет и ему испытания. Софья пишет, и мы как бы слышим ее крик: «Всему виновата беременность… <…> Физически я постоянно чем-нибудь больна. <…> Я для Левы не существую. Я чувствую, что я ему несносна, — и теперь у меня одна цель — оставить его в покое и, сколько можно, вычеркнуться из его жизни». Это, вне всякого сомнения, издержки тягостного воздержания, испытания пресловутой нравственности. Но они, как видно, становились еще большим бременем для женщины, чем вынашивание потомства.