«Землице» должен был бы сказать я, ибо так говорил Непомук, выражавший свою радость по поводу того, что «ситничек» хорошо «вспоил землицу» прошедшей ночью.
— Ситничек, Эхо? — переспросил дядя, довольный детски-народным «вспоил».
— Да, ситничек, — подтвердил его спутник, отнюдь не намеренный пускаться в дальнейшие рассуждения.
— Ты только подумай, дождь — у него ситничек, — с удивлением сообщил мне Адриан в следующий мой приезд.
Я ответил своему другу, что «ситничек» народное и очень старинное наименование мелкого тёплого дождя.
— Да, он пришёл издалека, — прочувствованно сказал Адриан.
Из города, когда ему приходилось туда ездить, Адриан непременно привозил мальчику подарки: всевозможных игрушечных зверей, ящичек, из которого выпрыгивал карлик, железную дорогу, такую, что, когда вагончики бежали по замкнутому овалу рельсов, искры летели у них из-под колёс, волшебную шкатулку, где среди прочих чудес был стакан с красным вином, не выливавшимся, даже когда его опрокидывали. Эхо радовался этим дарам, но, немножко поиграв, уже говорил «буде» и куда больше любил рассматривать вещи в комнате дяди и слушать его объяснения, всегда одни и те же, но всякий раз заново воспринятые, ибо ничего нет занимательнее для детей, чем постоянные, упорные повторения. Слоновый клык, отшлифованный в виде ножа для разрезания бумаги, глобус, вертящийся вокруг своей наклонной оси, с разорванными кусками суши, с врезающимися в них заливами, с внутренними водами причудливейшей формы, с голубеющими пространствами океанов; стоячие часы с боем и гирями, которые поднимались кверху при помощи рукоятки; к этим предметам и ещё многим другим рвалось сердце мальчика, когда он, стройненький, скромный, входил к Адриану и спрашивал:
— Ты осердился, что я опять пришёл?
— Нет, Эхо, не очень. Но гири ещё только на полпути.
В таком случае он спрашивал музыкальный ящичек. Это было моё доброхотное даяние, я привёз его из Мюнхена: коричневая коробочка, которая заводилась с нижней стороны. Её валик, утыканный маленькими металлическими шпыньками, начинал прокручиваться меж определённых зубцов гребня, и она играла, поначалу с торопливой грацией, затем медленнее, устало, три простенькие хорошо гармонизированные мелодии, которые Эхо слушал изо дня в день с одинаковым увлечением, причём в глазах его — никогда мне этого не забыть — весёлость и удивление мешались с глубочайшей задумчивостью.
Дядины рукописи — эти пустые и чёрные руны, рассыпанные по линейной системе и соединённые чёрточками и полукружиями, — он тоже любил рассматривать, всякий раз спрашивая объяснения, о чём говорят эти значки: о нём, об Эхо они говорили, скажу по секрету, и как бы я хотел знать, осеняла ли его такая догадка, можно ли было по его глазам прочитать, что он это вывел из объяснений автора. Мальчику было дано прежде всех нас заглянуть в наброски партитуры песен Ариеля{4} из «Бури», над которыми тогда тайно работал Леверкюн: он их записывал и, наполнив первую призрачными голосами природы — «Come unto these yellow sands»[252], слил её в единое целое со второй, «Where the bee sucks, there suck I»[253], наивно-изящной, для сопрано, челесты, засурдиненной скрипки, гобоя, засурдиненной трубы и флажолетных звуков арфы, и кто слышал эти «призрачно изящные» звуки хотя бы внутренним слухом, читая партитуру, вправе вместе с Фердинандом из «Бури» спросить: «Где музыка? В эфире? В небесах?» Ибо тот, кто слил эти звуки воедино, вплёл в свою тонкую, как паутина, чуть шепчущую ткань не только младенчески-прелестную, воздушную, непостижимую лёгкость Ариеля — of my dainty Ariel[254], но целый мир эльфов, обитающих холмы, ручьи и долины, маленьких человечков, куколок, что, по словам Просперо, при свете луны забавляются тем, что суют овечке корм, которого та не берёт, и сбирают полуночные грибы.
Эхо непременно хотел видеть в нотах места, где пёс делает «Bowgh, wowgh», а петух — «Cock-a-doodle-doo». Адриан рассказывал ему ещё и о злой ведьме Сикораксе и маленьком её слуге, который был слишком нежным духом, чтобы повиноваться её гнусным велениям, за что она заточила его в расселину сосны, где он и провёл целых двенадцать мучительных лет, покуда не пришёл добрый волшебник и не освободил его. Непомук допытывался, сколько лет было бедному маленькому духу, когда его засадили в щель, и сколько, следовательно, через двенадцать лет, когда пришло освобождение; но дядя сказал, что у малыша не было возраста, что до и после плена он был всё тем же прелестным сынком воздуха, и такой ответ вполне удовлетворил Эхо.
Ещё и другие сказки рассказывал ему обитатель игуменского покоя, все, которые помнил, — о Румпельштильцхене, о Фаладе и о Рапунцель, о поющем-скачущем дрозде, а малыш бочком сидел у дяди на коленях и, случалось, обвивал его шею ручонкой. «Чудо-чудное, диво-дивное», — говорил он, когда рассказ был окончен, но частенько он вовсе не слышал конца, так как засыпал, спрятав головку на груди рассказчика. А тот долго сидел не шевелясь, подбородком слегка придерживая голову ребёнка, пока не приходил кто-нибудь из женщин и не уносил малыша в кроватку.
Как я уже говорил, Адриан иногда целыми днями избегал племянника: то ли был занят, то ли мигрень заставляла его искать тишины в затемнённой комнате, то ли ещё по каким-либо причинам. Но, долго не видев Эхо, он любил вечером, когда тот уже лежал в постельке, тихо, почти неслышно войти к нему в то время, как малыш молился вместе с фрау Швейгештиль, или с её дочерью, или с ними обеими, сложив у груди плоские ладошки. Весьма необычные молитвы{5} прочувствованно читал он, подняв к потолку свои небесно-голубые глазки; он знал их множество и почти никогда не повторял одну и ту же два вечера подряд:
Кто волю божью исполняет строго,
Тот богу мил и в сердце носит бога,
Отраден мне удел такой.
Блаженный обрету покой. Аминь.
Или:
Как человек ни согрешит,
Бог милосерд, он грех простит,
Мой грех не так-то уж велик,
Не омрачится божий лик! Аминь.
Или нечто совсем уже странное, молитва, несомненно, окрашенная учением о предестинации:
Забудь, что ты в грехе погряз,
И сотвори добро хоть раз.
Оно зачтётся непременно
И тем, кому грозит геенна.
О если б я и все, кем помыслы полны,
Для рая были рождены. Аминь.
Иногда:
Пусть на земле и грязь и чад,
А всё же солнца чист закат.
Хочу я чистым быть, доколе
Дано мне жить в земной юдоли. Аминь.
Или наконец:
Кто за ближних просит, тот
И самого себя спасёт,
Эхо за всех готов просить,
Чтоб милость божью заслужить. Аминь.
Последнее я слышал своими ушами, хотя он, думается, не заметил моего присутствия.
— Что ты скажешь об этой богословской спекуляции? — спросил меня Адриан, когда мы вышли из комнатки Эхо. — Он молится за всё творение, но так, чтобы и себя сопричислить к блаженным. Или молельщику положено знать, что, молясь за других, он служит и себе? Ведь от бескорыстия ничего не остаётся, когда ты догадываешься, что оно тебе на пользу.