Потом пришла маленькая старушка, горбатая, с огромным ртом до ушей; нижняя челюсть у нее тряслась, рот был открыт, как у рыбы, и в него через верхнюю губу заглядывал острый нос. Глаз ее было не видно; она едва двигала ногами, шаркая по полу клюкою, неся в руке какой-то гремящий узелок.
Мне показалось, что это пришла бабушкина смерть; я подскочил к ней и заорал во всю силу:
– Пошла вон!
Дед неосторожно схватил меня и весьма нелюбезно отнес на чердак…
VII
Я очень рано понял, что у деда – один Бог, а у бабушки – другой.
Бывало – проснется бабушка, долго, сидя на кровати, чешет гребнем свои удивительные волосы, дергает головою, вырывает, сцепив зубы, целые пряди длинных черных шелковинок и ругается шепотом, чтоб не разбудить меня:
– А, пострели вас! Колтун вам, окаянные…
Кое-как распутав их, она быстро заплетает толстые косы, умывается наскоро, сердито фыркая, и, не смыв раздражения с большого, измятого сном лица, встает перед иконами, – вот тогда и начиналось настоящее утреннее омовение, сразу освежавшее всю ее.
Выпрямив сутулую спину, вскинув голову, ласково глядя на круглое лицо Казанской Божией Матери, она широко, истово крестилась и шумно, горячо шептала:
– Богородица преславная, подай милости твоея на грядущий день, матушка!
Кланялась до земли, разгибала спину медленно и снова шептала все горячей и умиленнее:
– Радости источник, красавица Пречистая, яблоня во цвету!..
Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.
– Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и покров, солнышко золотое, Мати Господня, охрани от наваждения злого, не дай обидеть никого, и меня бы не обижали зря!
С улыбкой в темных глазах и как будто помолодевшая, она снова крестилась медленными движениями тяжелой руки.
– Исусе Христе, Сыне Божий, буди милостив ко мне, грешнице, Матери Твоея ради…
Всегда ее молитва была акафистом, хвалою искренней и простодушной.
Утром она молилась недолго: нужно было ставить самовар, прислуги дед уже не держал, и, если бабушка опаздывала приготовить чай к сроку, установленному им, он долго и сердито ругался.
Иногда он, проснувшись раньше бабушки, всходил на чердак и, заставая ее за молитвой, слушал некоторое время ее шепот, презрительно кривя тонкие, темные губы, а за чаем ворчал:
– Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты все свое бормочешь, еретица! Как только терпит тебя Господь!
– Он поймет, – уверенно отвечала бабушка. – Ему что ни говори – Он разберет…
– Чуваша проклятая! Эх вы-и…
Ее Бог был весь день с нею, она даже животным говорила о Нем. Мне было ясно, что этому Богу легко и покорно подчиняется все: люди, собаки, птицы, пчелы и травы; Он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок.
Однажды балованный кот кабатчицы, хитрый сластена и подхалим, дымчатый, золотоглазый, любимец всего двора, притащил из сада скворца; бабушка отняла измученную птицу и стала упрекать кота:
– Бога ты не боишься, злодей подлый!
Кабатчица и дворник посмеялись над этими словами, но бабушка гневно закричала на них:
– Думаете – скоты Бога не понимают? Всякая тварь понимает это не хуже вас, безжалостные…
Запрягая ожиревшего, унылого Шарапа, она беседовала с ним:
– Что ты скучен, Богов работник, а? Старенький ты…
Конь вздыхал, мотая головою.
И все-таки имя Божие она произносила не так часто, как дед. Бабушкин Бог был понятен мне и не страшен, по пред Ним нельзя было лгать – стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго Бога, и, кажется, даже не возникало желания скрывать.
Однажды кабатчица, поссорившись с дедом, изругала заодно с ним и бабушку, не принимавшую участия в ссоре, изругала злобно и даже бросила в нее морковью.
– Ну и дура вы, сударыня моя, – спокойно сказала ей бабушка, а я жестоко обиделся и решил отомстить злодейке.
Я долго измышлял, чем бы уязвить больнее эту рыжую толстую женщину с двойным подбородком и без глаз.
По наблюдениям моим над междоусобицами жителей я знал, что они, мстя друг другу за обиды, рубят хвосты кошкам, травят собак, убивают петухов и кур или, забравшись ночью в погреб врага, наливают керосин в кадки с капустой и огурцами, выпускают квас из бочек, – но все это мне не нравилось; нужно было придумать что-нибудь более внушительное и страшное.
Я придумал: подстерег, когда кабатчица спустилась в погреб, закрыл над нею творило, запер его, сплясал на нем танец мести и, забросив ключ на крышу, стремглав прибежал в кухню, где стряпала бабушка. Она не сразу поняла мой восторг, а поняв, нашлепала меня где подобает, вытащила на двор и послала на крышу за ключом. Удивленный ее отношением, я молча достал ключ и, убежав в угол двора, смотрел оттуда, как она освобождала пленную кабатчицу и как обе они, дружелюбно посмеиваясь, идут по двору.
– Я-а тебя, – погрозила мне кабатчица пухлым кулаком, но ее безглазое лицо добродушно улыбалось. А бабушка взяла меня за шиворот, привела в кухню и спросила:
– Это ты зачем сделал?
– Она в тебя морковью кинула…
– Значит, это ты из-за меня? Так! Вот я тебя, брандахлыст, мышам в подпечек суну, ты и очнешься! Какой защитник – взгляньте на пузырь, а то сейчас лопнет! Вот скажу дедушке – он те кожу-то спустит! Ступай на чердак, учи книгу…
Целый день она не разговаривала со мною, а вечером, прежде чем встать на молитву, присела на постель и внушительно сказала памятные слова:
– Вот что, Ленька, голубá душа, ты закажи себе это: в дела взрослых не путайся! Взрослые – люди порченые; они Богом испытаны, а ты еще нет – и живи детским разумом. Жди, когда Господь твоего сердца коснется, дело твое тебе укажет, на тропу твою приведет. Понял? А кто в чем виноват – это дело не твое. Господу судить и наказывать. Ему, а не нам!
Она помолчала, понюхала табаку и, прищурив правый глаз, добавила:
– Да поди-ка, и сам-от Господь не всегда в силе понять, где чья вина.
– Разве Бог не все знает? – спросил я, удивленный, а она тихонько и печально ответила:
– Кабы все-то знал, так бы многого, поди, люди-то не делали бы. Он, чай, батюшка, глядит-глядит с небеси-то на землю, на всех нас, да в иную минуту как восплачет, да как возрыдает: «Люди вы мои, люди, милые мои люди! Ох, как мне вас жалко!»
Она сама заплакала и, не отирая мокрых щек, отошла в угол молиться.
С той поры ее Бог стал еще ближе и понятней мне.
Дед, поучая меня, тоже говорил, что Бог – существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как бабушка.
Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил:
– «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!»
Мне казалось, что после этих слов в комнате наступала особенная тишина, – даже мухи жужжат осторожнее.
Он стоит, вздернув голову; брови у него приподняты, ощетинились, золотистая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твердо, точно отвечая урок: голос его звучит внятно и требовательно.
– «Напрасно судия приидет, и коегождо деяния обнажатся…»