Почему-то мне самому очень хотелось, чтобы эта страшная закрывающая скобка человеческой биографии была припудрена, нарумянена и наполнена осмысленной значительностью. Никаких шуток о смерти, начиная уже с пятилетнего возраста, я не выносил: они казались мне кощунственными и апокрифичными. Смешно сказать, но я, чрезвычайно оберегаемый, вполне здоровый мальчик, несмотря на неоднократно возникавшие позывы кинуться под колеса проезживающей машины, либо попросту выскочить в окно, панически боялся умереть внезапно. Чаще всего мысли о возможной несуразной кончине приходили мне в голову по ночам, в те часы, омраченные ранней бессонницей, когда я в одиночестве ворочался на тахте, стоявшей в полутемной столовой. Перевозбужденное чтением сознание неохотно погружалось в сон, проваливаясь в него лишь на какие-то мгновения и частями; внезапно встрепенувшись, вновь выныривало на поверхность и находило мое маленькое испуганное "я", сжавшимся в комок под огромным одеялом, с подтянутыми почти под подбородок холодеющими ногами, в углу темной комнаты.
Часто среди прочих пограничных видений я встречал или представлял себя потерявшимся в одиночестве среди заснеженного поля, необозримого пространства бурой воды или, наоборот, в гуще толпы неизвестных взрослых людей. Мне было страшно исчезнуть, как дыхание с запотевшего стекла, или раствориться, словно льдинка в теплой воде. Я боялся одиночества, впрочем, как и духоты толпы. Я пытался представить себе мир без меня: входят в комнату, ищут меня и не находят; выходят на улицу, кричат, зовут меня по имени, я не отвечаю. Я исчез с лица земли. Меня не будет больше никогда: не смогу ни пошевельнуть рукой, ни подать голос. Больше ничего не будет! Как же будут жить все остальные, если меня нет? Вот дерево за окном прошелестело листьями: я могу прижать лицо к стеклу и разглядеть сложную архитектонику его переплетающихся ветвей. Меня не будет, а оно останется: как же это? Мне до слез жалко себя, своего будущего отсутствия, но я не поддаюсь жалости и всеми силами пытаюсь найти выход из лабиринта этой неприятной ситуации.
По какой причине я мог бы прямо сейчас исчезнуть из числа живущих, я, маленький человечек с холодом одиночества в груди? Да, младенцы в книгах мрут как мухи: они синеют, выдувают пузыри слюны и в ожесточении сучат пухлыми ручками и ножками. Но я уже не младенец, значит, ни случайной младенческой, ни скоропостижной старческой смерти могу не опасаться. Серьезная причина - непредвиденная случайность: стихийное бедствие, пожар, землетрясение, обвалившийся потолок, просто открытый газовый кран. Оценивая свои возможности, я прихожу к выводу, что ни с пожаром, ни с землетрясением, пожалуй, мне не совладать. Ну, а газовый кран? С определенного момента я начинаю контролировать бабушку Марию, когда она перед сном перекрывает газовый вентиль. Горизонтальное положение вентиля перекрывает путь в небытие и должно придать лелеемое равновесие моему ночному сознанию, - но этого не происходит. Ужас холодной ладошкой продолжает зажимать ночью сердечко маленького труса и не желает исчезать. Я ищу новые причины. Взрослые за столом обсуждают участившиеся случаи воровства в городе; я сразу хватаюсь за ниточку. Мой страх овеществляется, теперь он имеет персонифицированного носителя. Совершенно случайно я узнаю, что несколько лет назад, в наше отсутствие, в квартиру дедушки Рихтера пытался пробраться грабитель. Ночью он перепиливал дверную цепочку, когда его спугнула бабушка Мария. Я боюсь и ненавижу вора, злоумышленника, который, как Жан Вальжан однажды ночью войдет в столовую за серебряными ложками из нижнего ящика серванта и заодно прихлопнет меня, как нежелательного свидетеля.
Книжная смерть приходила ко мне каждую ночь и стерегла мой сон, словно собака. Точно тень она ходила по пятам за моим ночным сознанием и давала знать о себе то шевелением темной шторы на окне, то потрескиваньем деревянных полов, то дробной пробежкой капель по карнизу или беспокойным шевелением листьев на дереве во дворе. Я приучил себя засыпать не сразу, нарочно выжидая самое опасное, с моей точки зрения, полуночное время, прислушиваясь к звукам объективного мира и для отвлечения думал о всякой всячине. Например, куда же я все-таки денусь, если уберечься мне так и не удастся? Кто же останется после меня?
Но все эти тревожащие мое воображение мысли, так и не получив ответов, забывались и пропадали днем, как звезды на небе при появлении солнца. Дневное белое сознание не желало вспоминать о ночных мучениях и, пользуясь привилегией детства, наполняло себя покоем. Эта легкость забывания и выныриванья в новый день: откуда она? И еще: откуда покой? Я просыпался на маленькой кушетке в углу комнаты, и в комнате был свежий кудреватый воздух, завитый писком воробьев, от ветра шевелилась штора, и я выныривал из сна в тишину пустой квартиры, как купальщик из глубокого омута. Лопалась скорлупа нового дня, рвалась соединительная пуповина, и сквозь тонкую перепонку просвечивал скелет новой мысли. Например, почему мое неизвестно где шлявшееся ночью "я" опять, словно воздух в кожаный мяч, возвратилось в эту тесную оболочку десятилетнего мальчика? Так уж это точно, что "я" - это я; может быть, "я" - это кто-нибудь другой, имя которого еще только неизвестно? Разве в той стране, куда пропадает мое гулящее "я" невозможны ошибки, перемены платья или, по крайней мере, обмен опытом? Звонок в квартиру, я бегу открывать. Входит мое "я" в облике старухи-почтальонши и просит расписаться в получении заказного письма. Я, то есть на самом деле морщинистая старуха, расписываюсь и даю себе, как это делает бабушка Мария, гривенник в ладонь.
Впрочем, мысль может принять и иное направление. Пусть переселиться в другую оболочку дело непростое, но хотя бы заглянуть в нее, как в замочную скважину, неужели это так трудно? Неужели нет никакой возможности найти этот потайной глазок, ведущий в глубь и суть посторонне текущей жизни? Бабушка Мария как-то, споткнувшись у стола, уронила огромную фаянсовую гусятницу с ручками-ушами, расколовшуюся на разные части. Все видели одно и то же, а сказали каждый свое. Почему? Хотя необязательно. Мысли утром могут быть и совсем простые, склеенные из первых впечатлений о девочках, мальчишеских обид и поступков, мечтаний о кожаных штанах и прочей чепухе, которая журчит и переливается во мне, как жидкость в мелкой посуде. Я лежу, пока кто-нибудь не заглянет в комнату и, удостоверившись в моем пробуждении, не потребует, чтобы я вставал. Опасаясь распространенной среди мальчиков дурной привычки, меня заставляют спать на жестком, не разрешают долго валяться в постели и держать руки под одеялом.