Но это между прочим.
А главное – я жду и жажду писем от всех ‹…› Скажи всем, чтобы писали мне побыстрее: иначе обязательно начну разводить парниковые огурцы. И пусть вкладывают в письма пустой конверт – иначе отвечать будет нечем ‹…›
Сердечный привет всем.
Целую Илья.
Алешке – особо.
Алеше Габаю
18.8.70
Приветик, сынок!
Сейчас я могу писать письма и получать их. Поэтому садись-ка, братец, за стол и пиши мне все о себе.
Скоро новый учебный год – я тебя с ним поздравляю. Очень был бы рад, если бы ты хорошо учился бы во втором классе. Много знать – это совсем неплохо. И хорошо бы резвился. Пиши мне обо всем, что у тебя происходит, какие ты прочел книги, с кем поссорился и с кем собираешься поссориться. Ну а я тебе буду отвечать. И еще. Неплохо бы тебе научиться защищать себя. Ты молодец, что не любишь обижать ребят. Обижать – это гадко. Но и себя постарайся не давать в обиду ‹…›
Крепко целую тебя, Алешка.
Папа
Семье Зиман[16]
18.8.1970
Дорогие бабушка и родители Анечки!
Сколько же можно не подавать о себе вестей? Я жду месяц, два, пять, десять, а вы не можете ни позвонить, ни приехать. Я еще понимаю Леню: у него все-таки министерские заботы, коллегия, план горит. Но вы-то, милые женщины, как вы-то можете так быстро и легкомысленно позабыть обо всем. Единственная моя надежда – Анька. Уж она, надеюсь, не подведет; уж она, уверен, все напишет.
Чем я занимался все эти месяцы? Тем же, чем любимые герои Лени из кинофильма «Ехали мы, ехали». Ехал и ехал, в перерыве читал (много, но не то, чего хотелось бы. И почему-то каждый раз вспоминал, как Леня после «8,5»[17] три раза с упоением смотрел «Ехали мы, ехали».
Я часто благодарно вспоминал вас всех и надеюсь, что вы не оставите меня своей дружбой. Но принципиально не буду вас ничего просить – все просьбы адресую только Аньке. Единственная моя просьба: будьте здоровыми, веселыми и молитесь за меня. Жду от вас письма и надеюсь, что небо ниспошлет мне легкое настроение ответить на него достойно. Обязательно отложите производственное совещание в министерстве, все заботы и хлопоты по дому и семье и напишите искренне любящему вас всех
Илье ‹…›
Дорогая Аннушка!
У меня к тебе есть большие просьбы:
1. Напиши мне сразу же большое письмо.
2. Если у тебя еще есть возможности и ты будешь покупать книги (например, Аннуя, Дюрренматта, первую серию «Всемирной литературы»), думай каждый раз: не забыла ли я адрес: Новолесная[18] и пр.
3. Оставь на этот же адрес открытки в магазинах Академии, на издания издательства «Искусство» (особенно на зарубежных драматургов).
4. Если ты встретишь своего товарища по 170-й школе В.Л., – отбери у него открытку на «Иудейскую войну» Флавия.
5. Главная просьба: пожалей бедного Берлиоза и не проливай подсолнечного масла.
Сделай все это, Аннушка, и я тебя полюблю еще сильнее, несмотря на твое претенциозное отчество.
Жду твоего письма и целую тебя. Илья.
В письмо обязательно вложи чистый конверт.
Галине Габай
28.8.1970
‹…› Пишу тебе второе письмо. Я уже восьмой день в зоне, немного огляделся – но ни тяжелее, ни легче не стало. Оказалось, что за время тюремных бдений я совершенно отвык от кино (там казалось, что я жадно кинусь на любое зрелище). Библиотека здесь бедная, на мой вкус – никакая. Книг, привезенных мною, должно хватить надолго (читаю я от силы часа два: спасает непраздная жизнь).
‹…› В предыдущем письме я наврал, что напишу по всем адресам, которые имею. У меня не хватило ни сил, ни фантазии: как-то трудно начать. Передай, бога ради, всем, что я буду аккуратнейшим образом отвечать – пусть мне поскорее пишут. Без писем как-то грустновато, и, кажется, они в общем-то могут подвигнуть меня на какую-то работу. В черновики свои (тюремные) я еще так и не залез. А там, возможно, есть неплохие начала стихов. Боюсь, еще долго не сумею залезть – пока и читаю не без некоторого волевого усилия. Но читаю все-таки регулярно: это прямо-таки род приятной епитимьи. ‹…›
Марку Харитонову[19]
2.9.70
Здравствуй, дорогой мой Марик!
И Галя[20], которая мне так и не написала.
Поезд шел в красноярском направлении (поезд, который вез меня сюда), и я почти до конца надеялся вновь попасть в те места, где я провел благословенные месяцы. (Я сейчас удивляюсь, что можно было в то красноярское лето не всегда чувствовать себя счастливым.)
Посмотреть «Иностранную литературу» мне, к сожалению, не удастся, поэтому твою оценку Гессе я могу воспринимать только на веру[21]. Но ты мне все равно пиши об этом со всеми подробностями – все это меня как раз и интересует в первую очередь. Я, кажется, объяснил тебе свою любовь к Томасу Манну: по-моему, среди всех парадоксальных изысков литературы нового времени он в конце концов на новом качестве утвердил и классические истины, и классическую неторопливость, обстоятельность разговора о них. «Доктора Фаустуса» в Ташкенте мне удалось перечитать дважды. Я, конечно, так и не уразумел для себя систему Шенберга, но книга целиком забрала меня. Прекрасно, когда на места становятся в конце концов такие понятия, как человечность – это при всех условиях человечность, а «Молот ведьм» – это при всех условиях «молот ведьм». А то меня недавно от интереса к Средневековью вело к апологии его. Такое уж действие витающей над головой модной идеи.
Я осознал для себя и успех «Мастера и Маргариты», имея в виду мифологические места: они просто-напросто, опять же, на новом качестве, возвратили нас к трезвому взгляду на вещи глазами человека XIX века – к взгляду на Христа глазами Ренана или Флобера. Перечитай, если будет время, «Иродиаду» Флобера: Понтий у Булгакова, по-моему, слепок с флоберовского Ирода.
Борхерта, выходившего лет 8–9 назад маленькой книжкой, я читал. Я помню, что он мне очень был по сердцу. Но в памяти остался только рассказ «По длинной-длинной улице».
Марик, что говорить, я был бы счастлив тебя видеть. Но выяснить, кого пускают, кого не пускают, мне пока не удается. Пиши мне почаще, дорогой мой, и пообстоятельнее. Ибо письма твои – бальзам.
Словом, будьте счастливы все и вспоминайте время от времени меня, многогрешного и любящего вас всех.
Илья.
Герцену Копылову[22]
Ответ на письмо от 4.9.70[23]
Дорогой Гера!
Вот видишь, как плохо сомневаться, доктор. Твой технический (технократический) скепсис оказался беспочвенным: письмо дошло благополучно и быстро, и я буду очень рад, если ты продолжишь эту успешно начатую традицию.
Ты меня засыпал заманчивыми названиями и именами авторов, но боюсь, что в ближайшее время мне их никак не удастся прочесть. Остается только облизываться и сожалеть о невозможности сказать что-нибудь умное и афористичное для потомков («Эти штуки сильнее “Фауста” Гете», «Евтушенко был и остается…», «Но все-таки местами произведение омрачено глубокими наслоениями фрейдовского комплекса» и пр.).
Послать ты мне ничего не можешь: это строго регламентировано, и Галя[24] тебе не уступит чести. Ничего, кроме писем, которые – всерьез – будут для меня большой радостью: я научился их ценить. Сообщай побольше о себе. Если твоим успехам в физике я могу радоваться лишь заочно, то к хорошим стихам, которые ты, надеюсь, пишешь, я при всей профессиональной зависти могу отнестись с некоторым пониманием дела. Шли, что есть и что можешь.