Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Насчет моего безъязычья ты, Валера, конечно, кругом прав. Это существеннейший пробел в моей жизни, но боюсь, что и невосполнимый. Так чтобы вы реально себе представляли, – у меня часа 2–3 возможности для занятий вообще, и это часы все-таки после натруженного дня (35 – это возраст, чувствительный к переменам климата и изменениям обстановки), так что дай мне бог пока силы и терпения для нужного мне чтения на русском языке. Его бы отрегулировать; а там уж походим и без сапог.

Писать (поэзы) хочется, но в такой обстановке не очень-то это реально. У меня есть громадные тексты (из тюрьмы привез) и, наверно, получилось бы что-нибудь и путное, если бы я по своей всегдашней маниа грандиозе не замахнулся бы чуть ли не на мильтоновские замыслы. Тем не менее есть с чего начать, если через год только не буду уже думать совершенно иначе (и так бывает).

Статью Каверина я не читал и не прочту, как и «Сто лет одиночества». То есть пока, в ближайшие 19 месяцев, не прочту. Конечно же, Лена, последний том «Былого и дум» – щемительная, горькая книга. Да и вообще весь ее заграничный отдел – с рассуждениями о Прудоне – человеке и теоретике, об Энгельсоне (кажется, так?), все это кружение старых революционеров, счеты, дрязги, Гарибальди среди них – все это забирает целиком и полностью. «Вехи» после этого (а я было незадолго до отъезда из Москвы увлекся ими) – вторичны и, главное, совсем не выстраданы лично.

Очерк Чуковского о Дружинине я помню смутновато. Вот у него есть блестящий очерк о Николае Успенском, он произвел на меня когда-то сильное впечатление. Это о ренегатстве с другой стороны, с «народной почвы» (которая в откровенном проявлении всегда ведь оборачивается как чистое черносотенство). Меня немного при жизни К. Чуковского огорчал что ли, раздражал его академизм, такая безоблачность общего тона, – словно и не было современных невзгод и недоумений. Сейчас я соображаю, что и это все должно быть, и очень ценно; тем более, что К.Ч. не поступился, в отличие от многих сверстников, порядочностью, не писал ничего и отдаленно похожего на низкопробность.

Из присланных тобой, Леночка, стихов мне очень понравился второй. У меня, правда, есть ощущение, что я его когда-то читал; но может быть, ложное ощущение? Во всяком случае, каюсь, не знаю автора. Это не очень невежественно?

Из художественной литературы почти ничего не читаю. Имеющегося у меня Фолкнера и «Иосифа» держу для перечитывания на черный день. Вот газеты литературные – обе – я стал читать в этом месяце. Там был отрывок из предполагаемого в печати романа Хемингуэя и рассказы Шукшина. И то и другое мне показалось слабее авторского уровня; но по отрывку судить трудно, а вот у Шукшина (у которого большие возможности) в данном случае только мелодраматические притчи с моралью.

Читая ваши письма, я составил себе впечатление, что вы при всех неустройствах, что называется, счастливы. Чего вы вполне заслуживаете и чего я вам всем сердцем желаю. А остальное все – приобщение к интересам (обычным) и бытовая налаженность – приложится, без всякого сомнения.

Сердечно приветствую вас и чадушек ваших, мир вам.

Илья.

Семье Зиман

2.10.70

Дорогие пушкинцы[42]!

Я, кажется, нашел магическое слово: достаточно крепко выругать Леню и Аллу – и на следующий день приходит от вас письмо. Я так и сделал: в письме к Юре Зиману ругался самыми непотребными словами (по-моему, эти строчки – лучшее произведение нецензурной печати), и письмо тут как тут.

Ох, Белла Исааковна! Пусть уж никто не боится завалить меня письмами. Это ведь почти единственное, чем я здесь греюсь и освежаюсь. Так что пусть пишут и меня пущай приучают к новому жанру – своевременному ответу. Тороплюсь поздравить Аллочку с прошедшим и Аннушку – с предстоящим тезоименитством. Да будет всегда с вами счастье, милые женщины!

Белла Исааковна, если мои нахальные просьбы о книгах доставляют Вам хлопоты, – ради бога, поберегите себя и плюньте на них. И уж никак не надо грабить свою библиотеку. Вот я приеду и сам это сделаю – но тактично, чтобы Вы не чувствовали боли от расставания с Ануем. Я не знаю, кто перевел имеющегося у меня Бокаччио. Думаю, что Любимов тож, поэтому не хлопочите. А иметь я хочу из книг немногое: все, что появляется интересного. Я ведь очень скромен в своих желаниях.

Леня пишет очень темно (хоть и не вяло) об Аллочкиной учебе. Наберитесь мужества и напишите мне все поподробнее.

А новостей-то, а новостей! Единственное, что меня утешает, – это то, что волей моей жены я с нового года подписан на два экземпляра журнала «Театр». Надеюсь по-кутейкински: не в одном, так в другом будет что-нибудь интересное.

Последний «Новый мир» я не видал. И не увижу, Леня, увы! Надеюсь, что увижу первые – уже в новом году.

Запрячь Серко мне пока не удается, но будем надеяться, что жизнь все-таки пойдет на коне любимого стихотворения Лениного детства:

Ничто нас в жизни не может
Вышибить из седла…

(Какой был урок в парфеновской школе[43], Аллочка, если бы ты только знала! Леня был вдохновенен и искренен, не то что сейчас, когда он врет мне в утешение, что «Преступление и наказание» – плохой фильм.) ‹…›

Ну вот и все. Аннушка пусть отдохнет от моих писем, а вас я обнимаю и прошу любить меня и писать мне, Ваших благородий покорному слуге

Илье.

Георгию Борисовичу Федорову

Конец октября – начало ноября 1970

Дорогой профессор!

Наконец-то я услышал и Ваш голос и очень мне от этого стало тепло и весело ‹…› Очень и очень я рад Вашим научным успехам. Вот так всегда: стоит мне разок-другой не поехать с Вами в экспедицию – и у Вас сразу же поток открытий и находок. Я себя прямо-таки чувствую чем-то вроде черной кошки или женщины на корабле.

Кстати, о женщинах. Место, где Вы так вкусно описываете сарматку III века, поглотило все мои помыслы. Красота и богатство этой юной варварки (вот что значит в течение месяца усердно штудировать эллинов) вызывает у меня всякие оригинальные (!) мысли о бренности красоты. Но я все равно рвусь предложить ей руку и сердце.

Георгий Борисович! Что ж Вы ни слова прямо-таки не пишете о наших общих знакомых – о Ваших учениках и знакомых? Хотел бы почитать Вашу повесть, но до выхода в свет это, наверно, недостижимо. Может, Вы как-нибудь перепечатаете отрывочек, который для Вас принципиален и интересен?

О том, как я живу, рассказывать очень трудно. Все бы ничего, если бы всякий пустяк не выбивал бы меня из колеи. Это все объясняется слабостью моего характера («Слабые духом ахеянки мы – не ахейцы») и некоторой усталостью. Очень я Вас прошу, успокойте Галю, скажите, что я вполне здоров, что жду ее 28 ноября на личное свидание. С нетерпением жду.

Хотел бы я отвести немного душу в Вашем милом мне и святом семействе, но ничего, доктор, перетерпим ‹…› Я тороплюсь закончить пока свое писание – иссякает мое время, и я прекращаю дозволенные речи. Нечего, наверно, и говорить, сколько добра я желаю всем вам. Берегите сердце, Георгий Борисович, не забывайте меня, любящего Вас, хоть и не очень путевого, друга. Целую Вас и всех больших и малых Вашего дома.

Ваш Илья.

Герцену Копылову

После 9.10.70

Дорогой Гера!

Из-за капризов почты я поздновато получил твое поздравительное письмецо. Главное, получил, не так давно написав тебе, – боюсь, сейчас не о чем особенно будет писать. Тем более на меня свалился недуг – он называется карбункул. Эта драгоценность водрузилась на самом неудобном месте – на сгибе шеи, и во время своих работ я испытывал танталовы муки. Призываю в помощь все свои школьные познания по физике: механическое движение – трение – словом, сам понимаешь: и смешно, и невесело. Вчера меня мучили с ним в санчасти, а сегодня дали на день освобождение.

вернуться

42

Семейство Зиман жило на Пушкинской улице (теперь Б. Дмитровка). Как уже было сказано, Габай, не имея собственной квартиры, по многу месяцев у них жил.

вернуться

43

Парфеново – деревня на Алтае, где Зиман работал в школе после распределения по соседству с Габаем (тот работал в деревне Зеленая Роща).

12
{"b":"973535","o":1}