Но лишенный деликатности и презиравший «нежности» Стасов все еще не может успокоиться, пользуясь каждым случаем, чтобы вновь вернуться к старой теме несогласий. А их две:академияипотворство декадентству.Опять укоры, насмешки, жесткие уколы, несправедливые придирки и брюзжание избалованного покорностью и преклонением старика, чудесного, честного, славного, но упрямого и не идущего ни на какие компромиссы — «большого ребенка», как его называл Крамской.
И снова Репин, уже в письмах из Парижа, урезонивает его дружески и ласково, указывая на его вечные преувеличения:
«Особенно преувеличиваете вы значение перехода в Академию передвижников. На эту тему у нас было уже много споров с вами еще до моего отъезда сюда. Если Академия дает стены, даетполную автономиюпреподавателям, полную свободу устройства своих выставок, так отчего же им теперь ломаться[?].. Крамской последнее время постоянно твердил товарищам, что старая Академия совсем одряхлела и что пора передвижникам сделать усилие ивзять ее, что нечестно людям, могущим принести пользу молодому поколению, все еще околачиваться в изгнании, если есть возможность применить на деле свои идеи. И вот теперь, когда Академия в руках у такого милого, доброго, просвещенного человека, как И. И. Толстой, ни капли не формалиста, говорящего прямо: „сделайте хорошее дело, — ручаюсь, пока я здесь, никто не помешает вам,придите и устройте Академию, как собственную школу, о кот[орой] вы мечтали и кот[орой] не могли осуществить. Вам полное доверие и возможность открывается“, — и что же, по-вашему, и теперь все еще надо кобениться и представляться изгнанными? Это было бы уже совсем смешно и мелочно… Через недельку надеюсь увидеть вас»[127].
Репин все еще надеется, что при личном свидании отношения наладятся, но, приехав в Петербург 10 мая, он целую неделю не мог собраться к Стасову. Потеряв терпение, последний пишет ему письмо, полное новых упреков. На него Репин отвечает уже в другом тоне.
«Получив ваше письмо сегодня, вижу, что и видеться нам более не следует. Вы до сих пор не приняли ни одного моего резона. Ваш вопль, с теми немногими, с которыми вы солидарны во взглядах, о том, что совершился „шаг назад к темноте и одурачению“, мне кажется каким-то детским капризом и нежеланием ничего понять. Никакого „окончательного позора и несчастья“ я не предвижу. Никакого „крепостнического хомута“ не надену. Препирательства на этот счет теперь считаю бесполезными. Время покажет, кто добросовестен и прав будет. Прощайте»[128].
Получив новое письмо с предложением обмениваться мыслью, он отвечает:
«Если вы думаете, Владимир Васильевич, что обмен мыслями заключается в оскорблении личности противника, то едва ли вы найдете партнера для таких упражнений. Попробую, если это вам нравится.
Вы не только презираете мнения своего противника, но, нисколько не стесняясь, ругаете их прямо ему в глаза и удивляетесь: „какие все странности!“ — „отсутствие потребности в обмене мысли (т. е.интеллектуальной жизни)“, — когда он считает благоразумным прекратить такие препирательства. По-моему, это тоже „худая логика“»[129].
Вот что говорит о разрыве Стасов в одном из своих писем того времени:
«С Репиным все кончилось. Это надо было предвидеть еще с октября. Ясно было, что у него теперь былоназначено, едучи в Петербург, со мною покончить. Я ему мешал, я теперь был ему вечным упреком, чем-то вроде бревна поперек дороги. И в голове у него, это ясно можно было видеть, решено было: разойтись со мною. Встретив меня случайно на Невском, он как-то нерешительно подходил ко мне, словно не зная, как начать и какого тона держаться. Однако я на это не посмотрел и обнялся с ним по-прежнему. Так как я тут не сказал ничеговраждебного, ни единого слова упрека или порицания, то он пришел к нам на другой день… Я опять избегал всего задирающего, зловредного иничегоне говорил про Академию. Я сказал, что при всех не хочу начинать длинного разговора, а это наедине, когда мы будем вдвоем… Но когда он начал, под вечер, настаивать на том, чтобы мы завелиглавный разговор, я, наконец, уступил, но едва мы обменялись парой фраз, он уже вскочил и начал сильно кричать и махать руками. Я ему сказал: „Вот видите, вы уже и сердитесь! Я это и предвидел. Нет,теперьне надо нам говорить. После, в другой раз“. Через минуту онопятьзавел речь и при первых моих словах опять вскочил с места, опять стал враждебно повышать голос. И тогда я сказал еще раз: „Вот видите, вы опять только сердитесь и больше ничего. Я не стану теперь больше обо всем этом (Академии и передвижниках) говорить“. После того остальной вечер прошел кое-как, с большою осторожностью с моей стороны. Уходя, Репин обещалскоро, очень скоро, прийти ко мне в библиотеку или дать знать, чтобы я приехал к нему. Но прошел понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, — он не идет, да и только…»
«Тогда я написал письмо, коротенькое, говоря: Что же? Когда? Ведь уже в понедельник назначен его отъезд, а нам видеться и говорить надо, наедине, обо многом. Момент теперь в истории русского искусства и русских художников решительный и наиважнейший. Неужели он так и уедет, не повидавшись со мною? Вот теперь налицо две группы: однамногочисленная, в числе других и он, и они все находят, что повороты на новую дорогу идут к улучшению, к свету, к истине; другая,малочисленная, в числе других и я, и мы полагаем, что нынешний шаг русских художников есть шаг назад — к мраку и погибели, и те даже и не видят и не чувствуют, что на свою, прежде свободную шею надевают теперь крепостнический хомут. Как же нам обо всем этом не переговорить, хотя бы и в последнюю минуту, неужели это все не важно?»[130].
Кн. М. К. Тенишева. Рисунок углем, 1898. ГТГ.
Вот на это-то письмо, по словам Стасова, Репин и ответил, что им видеться более незачем.
После этого Стасов прислал письмо, на которое Репин ответил в последний раз, уже из Здравнёва, куда он уехал, не повидавшись с ним. Письмо выдержано в сурово-официальном тоне:
«Глубокоуважаемый Владимир Васильевич! Для меня из всего происшедшего между нами разрыва ясно одно: я вам надоел и вы придираетесь ко мне во что бы то ни стало. Мне вспоминается первая встреча с вами на Невском, после моего путешествия, когда вы с первых же слов заявили, что вам надоедают все одни и те же лица — это по поводу жизни в деревне семьи Дмитрия Васильевича… Спор наш бесполезен, впрочем, — он укрепляет, как всегда, каждого из насв своем.Вы доходите до обвинения меня в желании над чем-то и над кем-тоначальствовать!!! В стремлении кчинами орденам!!!..[131]Никакому начальству я не намерен подчиняться и начальствовать ни над кем не собираюсь. Общение же с молодежью, при таких прекрасных условиях, мне представляется весьма интересным в перспективе, и никакие ваши набаты о моемпозоре и несчастии, о падении из-за этого передвижников не кажутся мне стоящими внимания.
…Ах, ради бога, однажды навсегда прекратимте это вредное ковыряние [в] чужой совести; это не только неделикатно, но грубо и неприлично.
„Неужели, кто противник, тот сейчас подлец и негодяй?“ — [спрашиваете вы.] — Да ведь это всегда по-вашему так выходит. Я же ни на одну йоту не изменяю своего мнения о вас; то, что я поместил печатно из Неаполя, будучи уже в ссоре с вами, в „Нов[ом] врем[ени]“ по поводу вашего 70-летия, остается у меня о вас неизменным убеждением. Деятельность вашу на казенной службе, в библиотеке, считаю в высшей степени плодотворной, что и выразил в адресе вам, который мы сочиняли уРопетав саду, к 45-летию вашей деятельности. И теперь все так же глубоко уважаю вас, как вам докладывал не раз. Но прошу не думать, что я к вам подделываюсь, ищу опять вашего общества — нисколько! Прошу вас даже — я всегда вам говорю правду в глаза —недокучать мне больше вашими письмами. Надеюсь больше с вами не увидетьсяникогда; незачем больше… Искренно и глубоко уважающий вас И. Репин»[132].