Крамской не скрыл от Репина, что его не все в портрете удовлетворяло: нижняя площадка носа, которую он советовал просмотреть, однообразный цвет волос и кресло, никак не идущее к Куинджи, которому более пристало бревно, камень, скамейка.
Как отнесся Репин к этим дружеским замечаниям, которым нельзя отказать в справедливости, — неизвестно, но портрета он более не переписывал, и он таким и остался.
Получив это восторженное письмо, Репин подумал, что Крамской написал его по просьбе Куинджи с целью подбодрить его, несколько упавшего духом за время затянувшейся болезни.
В этом смысле он и отвечал Крамскому, упрекая его в неискренности, на что Крамской немедленно ответил длинным письмом, в котором доказывал всю неосновательность обидного предположения Репина.
Портрет Куинджи, действительно, замечателен как по острой характеристике, так и по живописи. Это один из шедевров репинского портретного искусства. Долго недоступный для обозрения в мастерской Куинджи, он почти не был известен не только широкой публике, но и в среде художников, хотя после смерти Куинджи и находился в Обществе его имени. В настоящее время портрет находится в Русском музее, где и может быть оценен по достоинству.
Тогда же Репин написал и портрет И. И. Шишкина.
Проводы новобранца. Эскиз картины. 1878. ГРМ.
Кроме «Куинджи», в мастерской Репина было еще несколько готовых портретов: И. Е. Забелина, Е. Г. Мамонтовой и Ф. В. Чижова. Последний был даже не просто портретом, а целой картиной, хотя и небольшого размера; он изображал комнату с только что умершим Чижовым, известным ученым, математиком, историком литературы и искусства, славянофилом, другом Гоголя и Александра Иванова, к которому Репин случайно попал на квартиру, когда он только что умер и еще полусидел-полулежал в кресле[341].
Но все эти портреты он считал недостаточно сильными и выигрышными для показа в Париже, почему решил написать что-нибудь специфически парижское. Ему показалась очень занятной голова Н. П. Собко, и он просил его ему позировать. В несколько сеансов он «нашвырял» красками его портрет, трактованный размашисто, с большим живописным темпераментом — явно «под Париж».
На нем и на «Мужике с дурным глазом» он окончательно останавливается в качестве добавочных экспонатов при «Протодиаконе» для всемирной выставки.
Целый ряд художников-передвижников, лучшие вещи которых находились в галерее Третьякова, обратились к последнему с просьбой дать часть их в Париж. Третьяков сначала упирался, но под давлением свыше уступил, дав 18 картин. Все они были свезены в Академию для устройства из них выставки.
Правительственная комиссия по устройству русского отдела Парижской выставки приняла возмутившее художественные круги решение послать по две вещи каждого автора. Этот принцип количественного равенства в ущерб качеству обеспечивал весьма серый уровень всей выставки. К тому же единственным комиссаром от художников был Якоби, ненавидевший передвижников[342]. Из вещей Репина было решено послать «Бурлаков»[343]и «Мужика с дурным глазом». «Протодиакон» был забракован, портрет Собко также. Так как по правилам Передвижной выставки на ней нельзя было выставлять вещей, уже где-либо, хотя бы временно, выставленных, то Репин заранее просил Крамского, в случае неудачи с «Протодиаконом», не ставить его на выставку для просмотра, а сохранить для Передвижной. Это письмо знаменует очень важный момент в жизни Репина.
«Павел Михайлович [Третьяков] отправил на днях три вещи моей работы для Парижской выставки, ввиду того, что ничего из моих работ не посылается. Простите, что я беспокою Вас, эти вещи так незначительны. Но вот моя просьба: если „Диакона“ найдут неудобным послать в Париж, оставьте его для Передвижной выставки. Прочие три головы могут остаться для академической выставки, во избежание лишних хлопот. „Диакона“ же я желал бы поставить к Вам, если его не выберут.
Теперь академическая опека надо мною прекратилась, я считаю себя свободным от ее нравственного давления, и потому, согласно давнишнему моему желанию,повергаю себя баллотировке в члены Вашего общества передвижных выставок, общества, с которым я давно уже нахожусь в глубокой нравственной связи, и только чисто внешние обстоятельства мешали мне участвовать в нем с самого его основания.
Очень жалею, что для первого раза у меня не нашлось ничего более значительного поставить на Вашу выставку. Сообщите мне, когда откроется Передвижная выставка. Я не помню, кажется есть правило сначала быть экспонентом некоторое время, до избрания в члены, напишите мне, но я, конечно, наперед ужесо всем этим согласен.
Если Вы найдете нужным и прочие три вещи оставить для Передвижной (если они стоят того), то делайте, как знаете, как Вам лучше»[344].
Репин был тотчас же избран прямо в члены товарищества, минуя экспонентский стаж, и своей радостью делится с Стасовым.
«Меня Вы можете поздравить с новой честью — я теперьчленТоварищества передвижных выставок. Шестилетний срок академической опеки кончен, цепи ее спали сами собой, и я исполнил, наконец, что давно хотел»[345].
О том же он немедленно оповещает и Третьякова[346]. Из этого видно, как рад был Репин своему освобождению от академических пут и всего, что с ними связано.
Но исполнить его желание относительно «Протодиакона» было не так-то легко, ибо для того, чтобы знать, отвергнут ли его или возьмут в Париж, надо было поставить на Совет Академии, т. е. на жюри, и, следовательно, на выставку. В Крамском боролись два противоположные чувства: защита интересов Репина, диктовавшая отправку картины в Париж, и забота об успехе Передвижной, для которой «Протодиакон» являлся настоящей приманкой и подлинным гвоздем. Он сам про себя говорит, что «колебался между добродетелью и пороком», и в конце концов отправил вещи в Академию. Когда Совет его [т. е. «Протодиакона»] забраковал, Крамской не мог скрыть от Репина своей радости по этому поводу и только просил дослать еще какой-нибудь портрет — Забелина, Чижова или Мамонтовой, о которых уже был наслышан[347].
Солдат.Этюд для картины «Проводы новобранца». 1879. Ульяновский краеведческий музей.
Репин отвечает ему: «Я бы сказал неправду, если бы сказал, что я очень рад, что „Диакона“ не взяли на Всемирную выставку… ну, да чёрт с ними! Утешение все-таки большое, ведь я с Вами! Я Ваш теперь!» В заключение он сообщает: «Я пошлю: 1) Портрет Л. Г. Мамонтовой, 2) Голову старичка (из робких), 3) Мертвого Чижова и 4) Портрет своей матери (помните, маленький). Одобряете ли Вы это? Портрет Забелина я не посылаю потому, что он написан слишком размашисто и грубовато, а меня уж порядком за это бранят (хотя сходство полное, его семья даже боялась этого портрета)»[348].
Крамской торжествует.
«Знаете ли Вы, „О, знаете ли Вы?“ (как говорят поэты), какое хорошее слово Вы написали: „я Ваш!“ Это одно слово вливает в мое измученное сердце бодрость и надежду! Вперед!»[349].
На «Протодиакона» Крамской, действительно, возлагал все надежды.
«…Этюд мужика (присланный раньше) — превосходный, а „Диакон“, „Диакон“… это чёрт знает, что такое! Ура! да и только!»[350].
Репин забыл сделать соответствующую оговорку относительно портрета Собко, почему он не мог попасть на выставку, к великой досаде Стасова, указывавшего в своем отчете о VI Передвижной выставке «на метко схваченное выражение натуры и характера на портрете и на мастерскую смелую кисть, гнушавшуюся всякой лжи и ходившей крупными ударами по полотну». Он восхищается «глазами, светящимися из темных щелок, этой радостной, подсмеивающеюся физиономией, этими губами, немножко вытянувшимися в трубочку и точно собирающимися посвистать…»[351].