Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я кивнул, не отрываясь от коагулограммы. Фибриноген подрастал, это было хорошо, доля строила себя. Потом отложил листок, потому что один вопрос висел на мне со второй половины операции, и лучшего человека для него в Пекине не было.

— Объясните мне одно, Филипп Самуилович. Той ночью они ломились в операционную. Зная, чьи дочери на столе, зная, что Император может их настичь. Они его не боялись? Это же самоубийство.

— Это и было самоубийство, голубчик, — Филипп кивнул с видом преподавателя, дождавшегося правильного вопроса. — Осознанное. Ва-банк. Поставьте себя на их место. Двадцать лет их устраивало всё как есть, и двадцать лет они это «как есть» охраняли, продавливая планы, которые ничего не меняли. И вдруг за одну неделю приезжает чужак, ломает Чена, ночью попадает к Императору, и наутро стоит у стола первым хирургом. Они проиграли ещё до разреза и знали это. А потом в пультовой на мониторах начался хаос. Пробуждение, остановка операции, скачки. И они увидели в этом хаосе последний подарок судьбы.

— Смерть девочек на моём столе.

— Смерть девочек на вашем столе, — согласился Филипп без улыбки. — Поймите механику. Умри принцессы под ножом русского, и их двадцатилетняя игра из измены превращается в правоту. Они предупреждали. Они пытались остановить. Они ломились в двери спасать наследниц императора от заезжего мясника. Вы становитесь убийцей, Чен соучастником, Император обманутым стариком, а они единственными зрячими при слепом дворе. Заметьте, они не операцию бежали останавливать. Они бежали занять места в первом ряду, чтобы катастрофа случилась при свидетелях. А уж то, что она случилась бы, они бы постарались. Хорошо Панда смог их задержать.

Я помолчал, глядя на остывший кофе. Механика была понятной, гладкой и от этой гладкости особенно гнусной.

— Остаётся вопрос, зачем им это всё. Чем им столько лет мешали две сросшиеся девочки и чем помешали бы две здоровые.

— А вот это, голубчик, вопрос на миллиард, — Филипп развёл ладони. — И задаете его не вы один. Император сейчас получает на него ответы лично, в помещениях, куда я не вхож, и полагаю, ответы эти его не радуют. У старого Гольдмана есть догадки. Но озвучивать догадки в этом дворце — дурная привычка, от неё умирают. Дозреют до фактов, узнаете первым.

Он замолчал, я стиснув зубы смотрел чуть правее него. Мне все это не нравилось. Все эти политические интриги проходили мимо меня. Невольно я всегда оказывался в центре их разрешения.

— Двор проснулся в новой реальности, — продолжал Филипп, грея ладони о свой стакан. — Много лет все были уверены, что государь стар, убит горем и слеп. Выяснилось, что зряч и никуда не торопился. Страшное, доложу вам, пробуждение для некоторых. Теперь пересчитывают, кто и что говорил при нём за эти годы. А на вас, Илья Григорьевич, тут смотрят со смесью ужаса и религиозного благоговения. Вы за несколько дней сломали то, что стояло нерушимо много лет, и никто не понимает, как. Я слышал уже три версии, одна другой красочнее, в самой скромной вы читаете мысли.

— Хорошо, — сказал я и отложил распечатку. — Пусть смотрят с чем угодно. Главное, чтобы сюда не лезли. Ни с ужасом, ни с благоговением. Трое суток тишины, Филипп Самуилович, вот всё, что мне нужно от этого двора.

— Об этом можете не беспокоиться, — Филипп улыбнулся. — После сегодняшней ночи к этим дверям никто не подойдёт. Желающие кончились.

Возмездие шло где-то там, за стенами отделения, своим ходом, и это была не моя война. Моя война лежала в двух боксах, под простынями, и мерилась миллимолями на литр. Я допил кофе и пошёл к пациентам.

* * *

Второй ночью меня выдернул из сна телефон, и по первому же слову я понял, что тревога настоящая.

— Доктор, УЗИ… поток… — дежурный реаниматолог ломал русские слова пополам, но слово «поток» я услышал, и остальное стало неважно.

Бежал я по ночному дворцовому крылу так, как не бегал, наверное, со времён «скорой». Пустые коридоры, лампы дежурного света полосами, собственное сердце в ушах. Где-то на середине пути в голове слабо зашуршало.

— Двуногий… что стряслось? Я с тобой. Могу нырнуть, посмотрю изнутри…

— Лежи, — отрезал я на бегу, мысленно, но с той интонацией, с которой командуют «фу». — Ты пустой, Фырк. Ты в неё сейчас нырнёшь и в ней же останешься, вычерпанный. Мне двух пациенток хватает, третьего не возьму. Это моя работа, руками и головой. Лежать и восстанавливаться, это приказ.

Он не стал спорить, и по тому, как покорно стихло шуршание, я понял, насколько ему на самом деле плохо. Поворот, ещё поворот, шлюз, халат внакидку, бокс.

У монитора УЗИ уже стоял Чен.

В мятом халате, том же, что днём, небритый, с сухими воспалёнными глазами. Вторые сутки он ночевал в ординаторской через стену. Датчик он держал сам, прижимая через повязку Лань, и на экране я с порога увидел то, из-за чего меня подняли. Поток в сосудистой ножке упал. Скорость просела втрое против вечерней, кривая, ещё вчера бежавшая бодрыми пиками, ползла низкая, вялая, на самом дне допустимого.

— Когда? — спросил я, беря второй датчик.

— Контроль час назад норма, — реаниматолог собирал фразы из кубиков. — Сейчас плановый. Вот.

Час. За час поток в анастомозе просел втрое, и на другом конце этой кривой лежала пересаженная доля, которой я лично обещал треть нормального притока. Вариантов было два, и оба мы с Ченом быстро проговорили, через ломаный русский реаниматолога, через цифры на листке, через пальцы на схеме, нарисованной тут же, на обороте назначений.

Первый вариант, тромбоз. Свежий тромб в анастомозе, в моём шве, в «колодце». Тогда счёт на минуты, повторное вскрытие, ревизия сосудов, и мы оба знали, что этого Лань не переживёт, вторую операцию за двое суток её тело не потянет.

Второй вариант, спазм. Сосуды, которые я сшивал, спавшиеся, отвыкшие от потока, дремавшие много лет, могли ответить на новую нагрузку по-своему, сжаться, как сжимается всё живое от непривычного. Плюс ночь, плюс её вечная гиповолемия, объёма в русле мало, давление ночью физиологически ниже, потоку просто не хватает напора.

Тромб оперируют. Спазм лечат теплом, объёмом и терпением. Перепутать в любую сторону значило убить.

— Признаки за спазм, — Чен чертил пальцем по экрану, реаниматолог переводил вдогонку. — Поток есть. Малый, но есть. Тромб… тромб чаще ноль. Стенка чистая, смотрите.

Я смотрел. Просвет анастомоза на экране был свободен, эхо-тени в нём не стояло, поток шёл по всему сечению, только шёл он еле-еле. Живое, придушенное, не мёртвое. И доля на глаз, через повязку, дренажи молчали, отделяемое светлое, температура её края под моей ладонью держалась.

— Спазм, — согласился я. — Работаем от спазма, тромб держим в уме. Тёплый раствор в вену, объём поднимаем, триста за первый час. Спазмолитик в дозе для её веса. Ножной конец приподнять, весь приток ей. Грелку на проекцию, через простыню. Контроль допплером каждые пятнадцать минут, и если через сорок пять поток не пойдёт вверх, я мою руки.

Следующие сорок пять минут мы простояли у монитора вдвоём, плечо к плечу, молча, и я снова, как на столе, мерил время вздохами аппарата. Тёплый объём уходил в её вену. Пятнадцатая минута, поток без перемен. Тридцатая, кривая приподняла головки пиков, чуть-чуть, на грани погрешности, и мы оба одновременно наклонились к экрану. Сороковая.

Поток пошёл.

Пики поднимались один за другим, скорость выползала из ямы, к концу часа кривая бежала почти по-вечернему, бодро, узко, впритык, как и было мною построено. Сосуды отогрелись, напились и раздумали умирать. Доля за повязкой жила.

Чен снял очки, помял пальцами переносицу и что-то тихо сказал реаниматологу. Тот заулыбался и не стал переводить. Наверное, правильно сделал.

В ординаторской через стену нашёлся чайник и в три часа ночи мы пили эту отраву вдвоём, потому что расходиться сразу после такого не умеет ни один лекарь на свете.

Говорить нам было в общем нечем, переводить некому, реаниматолог ушёл к мониторам. Мы сидели над стаканами, два человека, у которых на двоих было одно ремесло, пятнадцать часов общего стола и одна отвоеванная этой ночью доля печени. Слова тут были без надобности.

46
{"b":"973105","o":1}