— Они дышат, — сказал он, не оборачиваясь ко мне. Голос сел, из него ушло всё государственное. — Обе.
— Обе, — подтвердил я, стягивая шапочку. — Операция завершена, государь. Но я скажу вам честно, потому что вежливой полуправды вы за много лет наслушались. Это перевал, до финала далеко. Первые трое суток решают всё. Заработает ли новая печень Лань, вытянет ли остаток Мэй. Сейчас их увезут в разные боксы, спать они будут сутки, может двое, будить раньше мы не станем, сон сейчас лечит лучше нас. Вы можете наблюдать из-за стекла. Внутрь нельзя ни вам, ни свите, инфекция для них сейчас опаснее любого ножа.
Филипп, вернувшийся в зал следом за Императором, переводил вполголоса, хотя мне казалось, что главное этот человек понял бы и без слов. Император выслушал до конца, глядя на дочерей, и наклонил голову.
— Спасибо за правду, лекарь. Мне много лет обещали чудеса. Правду я слышу второй раз, и оба раза от вас.
Столы тронулись почти одновременно. Две бригады развезли их к двум разным дверям, в два разных реанимационных бокса, и створки закрылись.
Император остался стоять посреди опустевшей операционной, между двумя дверями, и смотрел им вслед, поворачивая голову то влево, то вправо, физически разрываясь взглядом надвое. Мне подумалось, что к этому ему теперь предстоит привыкать до конца жизни, и что это, пожалуй, самая счастливая из всех бед, какие я мог ему сегодня подарить.
Следующий час я держался из последних сил.
В боксах шла передача, и я диктовал листы назначений, стоя над каждой девочкой по очереди, реаниматологи писали, Филипп переводил цифры, которые в переводе не нуждались. Контрольные точки я прогнал дважды, для верности.
— Звать меня при любом скачке давления. При падении диуреза ниже полсотни в час. При изменении цвета отделяемого по дренажам, любом, хоть на полтона. Не совещаться, не перепроверять, звать сразу, ночью, всегда. Лучше десять ложных тревог, чем одна пропущенная настоящая.
Реаниматологи писали молча и быстро, и я видел, что пишут они не для галочки. Эти люди приняли из наших рук операцию и теперь им предстояло трое суток держать её результат, не понимая до конца, что именно они держат.
Поэтому я диктовал подробнее обычного, с объяснениями, почему у Лань допустимое давление ниже стандарта и отчего дренаж правой девочки будет давать больше, они кивали и дописывали на полях своё, иероглифами, вдвое больше продиктованного.
Чен стоял рядом, и вносил свои пункты между моими. Работали мы уже почти без перевода, за пятнадцать часов у стола выучиваешь чужой ритм лучше всякого языка.
— Первый контроль печёночных проб через четыре часа, — сказал он через старшего анестезиолога, когда листы закрыли. — Потом каждые шесть.
— Я возьму первую смену, — ответил я. — Идите спать, профессор. Вы нужны мне живым к утреннему обходу.
Он долго смотрел на меня поверх сползшей маски, что для нас двоих в ту ночь равнялось речи.
— Спасибо, Илья, — сказал он по-русски.
Имя он произнёс впервые. Пятнадцать часов я был для него «лекарь» и «коллега» в переводе, а до того врагом, узурпатором и мальчишкой, и вот теперь, у дверей бокса, национальная легенда Китая выговорила моё имя с чудовищным акцентом и лёгким поклоном, и ушла по коридору, держась рукой за стену.
Ресурс кончился и у меня, только я узнал об этом позже него.
До гостевых покоев меня вёл Филипп, и слово «вёл» здесь стоит в самом прямом смысле, под локоть. Ноги сделались ватными где-то на середине пути, коридоры дворцового крыла плыли, свет ламп размазывался в полосы.
На плече у меня висел Фырк. Не сидел, висел, тряпочкой, свесив лапы мне на грудь, рыжий дух, который пятнадцать часов провёл внутри чужих тел, вычерпал себя до самого донышка и даже про утку молчал, симптом пострашнее моих ватных ног.
— Дойдёте, голубчик, — приговаривал Филипп, придерживая меня на повороте. — Вот сюда. Ещё двадцать шагов. Я разбужу вас через четыре часа, раньше не просите, всё равно не стану.
Как упал на кровать я не запомнил, сразу провалился в сон. Вытолкнула меня из него тревога, точно в срок, за минуту до стука Филиппа в дверь.
И начался марафон, у которого не было ни старта, ни финиша, только два стеклянных бокса и коридор между ними. Первые сутки я прожил в этом треугольнике целиком, и жизнь моя измерялась цифрами.
Цифры вели себя как персонажи, у каждой обнаружился характер. Допплер сосудистой ножки Лань стал главным героем, его я гонял каждые три часа, вжимая датчик через повязку, и всякий раз у меня внутри всё останавливалось на то мгновение, пока на экране не прорисовывался поток.
Поток был.
Узкий, скромный, на треть от нормы, ровно такой, какой я ей построил, он шёл и пересаженная доля жила. Билирубин Лань пополз вниз уже к полудню, лениво, на единицы.
Трансаминазы стояли высоко, на самой грани, доля кричала о пережитом, имела право. У Мэй геройствовал лактат, память о кровопотере и портальном ударе, к вечеру он нехотя пошёл на спад, и её молодое сердце молотило так, что реаниматологи убавляли тревожные пороги, чтобы монитор не орал на здоровую тахикардию.
Утренний обход я вёл по полной программе, без скидок на дворцовые стены. Дренажи, оба, у каждой, объём и цвет в динамике, у Лань отделяемое светлело от порции к порции, и это радовало меня больше любых слов.
Повязки, швы, зоны вокруг, пальпация краёв, температура кожи над пересаженной долей, которую я проверял тыльной стороной пальцев, старым способом, не доверяя одним градусникам. Мочевые катетеры, часовой диурез по графику, у Мэй он шёл щедро, у Лань скупее, но шёл.
Питание в вену, расчёт белка, потому что доле, которая строит себя, нужен строительный материал, и я лично пересчитал аминокислоты дважды.
К Мэй я заходил с отдельным чувством. Эта девочка отдала сестре треть себя, не приходя в сознание, её не спрашивали, за неё решили два хирурга и её собственная беда, и теперь её организм расплачивался по нашим счетам, без жалоб, лактатом и тахикардией.
Я стоял над ней, слушал её гремящее сердце в фонендоскоп и мысленно обещал ей то же, что вслух обещал её сестре. Спасти обеих. Никак иначе.
С Ченом мы встречались на нейтральной полосе, в коридоре между боксами, каждые несколько часов. Разговоров у нас не было. Был обмен листками, его цифры мне, мои ему, и однажды, подходя, я увидел, что он уже читает свежие пробы Лань, взял сам, не дожидаясь, пока я спрошу.
Я взял у него из рук второй листок, по Мэй, кивнул, и мы разошлись по своим стеклянным боксам. Вечером я ушёл спать на два часа, оставив на него обеих, уснул сразу, что говорило о степени моего доверия больше любых слов.
А ещё по отделению ходил Панда.
Открыто, не прячась в стены, во весь рост, чёрно-белая гора плыла по коридорам реанимации, и персонал, для которого её не существовало, вёл себя странным и одинаковым образом.
Сёстры, влетавшие в коридор со сжатыми кулаками, на его середине сбавляли шаг и распрямляли плечи. Молодой реаниматолог, второй час накручивавший себя над монитором Лань, вдруг выдохнул, налил себе воды и сел ровно, именно в ту минуту, когда мимо его стекла протекла громада. Паника уходила из отделения и только я знал, кто автор этого.
К вечеру первых суток картина сложилась такой. Мэй тянула уверенно, широко, всем своим гремящим сердцем. Лань держалась на нижней границе допустимого, кровоток в новой доле шёл впритык, без запаса, и каждый допплер я начинал с того же мгновения остановленной жизни.
Выдыхать было рано.
Филипп нашёл меня в комнате отдыха при отделении, где я пил кофе, четвертый за сутки, и изучал свежую коагулограмму Лань.
Выглядел старик безупречно. Свежая сорочка, отглаженный костюм, ни следа той ночи, когда его двигали по коридору, как створку, и только по особенной аккуратности, с которой он прикрыл за собой дверь, я понял, что новости он принёс весомые.
— Ночью прошли аресты, голубчик, — сказал он и сел напротив. — Тихие, без объявлений. Те, кто ходил к Чену все эти годы. Двое весьма высокопоставленных лиц из церемониального ведомства. Император занимается этим лично и очень аккуратно, ни одного громкого слова, ни одной официальной бумаги, люди просто перестали появляться на службе. Кабинет одного уже опечатан. Охрана в восточном крыле сменилась в полном составе за одно утро.