Старуха уговаривала:
— Я могу тебя разбудить, когда скажешь, и ты поднимешься на холм утром. Могу в три разбудить. Мне ничего не стоит. Я все равно уже почти не сплю. Лежу с открытыми глазами и думаю или ни о чем, или о смерти.
Он ощупал себя, все ли в порядке, проверил две обоймы и десять запасных патронов.
— Нет, — сказал он не сразу. — Я хочу ночевать на вершине холма. Проснусь завтра, и мне останется только спуститься.
— Ты уже знаешь, где заночуешь?
— Там есть сеновал как раз почти на самом верху.
— А ты уверен, что найдешь его в такую темень, да еще в такой дождь?
— Найду.
— А те люди тебя знают?
— Нет. Но я постараюсь не разбудить их. Лишь бы собака не залаяла.
— А ведь тебе целую вечность доверху добираться.
— Полтора часа. — И Мильтон сделал шаг к двери.
— Да обожди хотя бы, покуда дождь...
— Если ждать, пока перестанет лить, так я и завтра в полдень еще буду здесь. — И он сделал новый шаг к двери.
— Куда тебя несет, в штатском- то?
— У меня встреча.
— С кем?
— С одним человеком из Комитета Освобождения.
Старуха в упор смотрела на него жесткими бесцветными глазами.
— Осторожен будь, помни — двое покойников хуже одного.
Мильтон опустил голову.
— Берегите мою винтовку и форму, — сказал он немного погодя.
— Сейчас они спрятаны у меня под кроватью, — отозвалась хозяйка. — А завтра с утра, как встану, положу их в сухой мешок и в колодец спущу. У меня на середине колодца ниша квадратная есть, я мешок- то на цепи спущу и затолкну туда жердью. Все будет как надо.
Мильтон кивнул.
— Об остальном мы договорились. Если через два вечера я не приду, вы одно только сделайте: дайте мешок вашему соседу и пошлите его в Манго. В Манго пусть он передаст мешок партизану Фрэнку и скажет, чтобы тот переправил его Лео, командиру отряда в Треизо. А спросят, что да почему, пусть скажет просто: был Мильтон, переоделся в штатское и больше не возвращался».
Старуха ткнула в него пальцем.
— А ты возьмешь да и придешь через два вечера.
— Ждите меня завтра вечером, — ответил Мильтон и открыл дверь.
Дождь был частый, косой, нудный, огромное тело холма растворилось во тьме, собака молчала. Мильтон шел, опустив голову. Старуха крикнула с порога:
— Завтра вечером я накормлю тебя лучше, чем сегодня. И чаще думай о своей матери!
Мильтон был уже далеко: приплюснутый ветром и дождем, он шел вслепую, но безошибочно, мурлыкая «Over the Rainbow».
С вершины холма Мильтон смотрел вниз, на Санто-Стефано. Большое селение лежало пустынное и безмолвное, а ведь оно уже проснулось, о чем говорил упругий белый дым над трубами. Пустынною была и дорога, соединяющая длинной прямой селение со станцией, откуда начиналось, тоже безлюдное, шоссе на Канелли, хорошо видное не только до железного моста, но и дальше, до оконечности холма, загородившего Канелли.
Он поднял руку и взглянул на часы. Они показывали пять с минутами, но наверняка отстали за ночь: сейчас не меньше шести.
Земля была топкая и черная, утро выдалось не очень холодное, и небо, хотя и серое, было глубоким и просторным, каким люди не видели его много дней. Брюки на Мильтоне были заляпаны грязью выше колен, месиво, по которому он ступал, превратило его ботинки в огромные клецки.
Он спускался к Санто-Стефано, огибая заросли голого кустарника и направляясь к тому месту, где были мостки через Бельбо, — он знал этот переход. С бугристого склона Мильтон мог видеть внизу реку. Вода была темная, мутная, густая, но еще не очень высокая, и потому мостки не смыло. При одной мысли о переправе вброд Мильтона трясло как в лихорадке. Он чувствовал себя отвратительно, у него болела грудь, казалось, легкие сдавлены железными ободьями и трутся одно о другое, все время напоминая о себе и причиняя страдания. С каждым шагом в нем росло ощущение полного своего бессилия и ничтожности. «В таком состоянии я не смогу этого сделать, и пытаться нечего. Хоть моли бога, чтобы не подвернулся случай!» Но продолжал спускаться.
А ведь он чудесно выспался на сеновале недалеко от вершины холма. Заснул в одну секунду, едва успел зарыться в сено, оставив крошечный коридор возле рта. Дождь стучал по добротной крыше сеновала, неистовый и ласковый. Мильтон спал как убитый — без снов, без кошмаров, ни малейшего намека на то нелегкое, бесконечно опасное дело, что предстояло ему назавтра. Разбудили его крик петуха, собачий вой ниже по склону и внезапно смолкнувший дождь. Он быстро выполз из-под слоя сена. Сел и в этом положении, подпрыгивая на заду, перебрался к краю настила и свесил ноги в пустоту. Вот когда им снова овладели мысли о себе, о Фульвии, о Джордже, о войне. И он содрогнулся — и судорожная бесконечная дрожь пронизала его до пят, и он стал молиться, чтобы ночь противилась дню упорнее, чем она это делала до сих пор. Тут как раз из дома вышел крестьянин и зашлепал по грязи к хлеву — призрак в сером приливе рассвета. Мильтон тер рукой подбородок, и шуршание длинной редкой щетины железным скрежетом разносилось на несколько метров вокруг. Крестьянин поднял глаза — и остолбенел.
— Ты здесь ночевал? Ну что ж, тем лучше. Все обошлось, и я спал себе, ни о чем не думая. А если б знал, что ты тут, глаз бы не сомкнул. Ну, спускайся.
Мильтон спрыгнул на землю, у него из-под ног густо брызнула жидкая грязь. Он остался стоять, где приземлился, — голова опущена, руки нащупывают ремень под пиджаком.
— Поди, есть хочешь, — сказал крестьянин, — а накормить тебя нечем. Кусок хлеба, так и быть, могу дать...
— Не надо, спасибо.
— Может, стаканчик граппы выпьешь?
— Что я, сумасшедший?
От хлеба он напрасно отказался, теперь он чувствовал себя худосочным, почти бестелесным, с трудом удерживая равновесие на самых крутых спусках; и он подумал, что ближе к Канелли нужно будет зайти в какой-нибудь дом на отшибе и попросить хлеба.
Ступив на равнину, он поспешил к мосткам. Увидел, что забрал слишком резко вниз — пришлось подняться по течению шагов пятьдесят.
Он прошел по сырому корявому настилу. В селении на том берегу было по-прежнему тихо — мертвая тишина.