Они остановились недалеко от мостика.
— Дальше меня не провожай, — сказал Мильтон. — Одно противно: снова купаться в грязи, будто свинья.
— С какой радости?
— Мост. Он же заминирован... Разве нет?
— Заминирован? Откуда у нас взрывчатка? А что ты думаешь делать теперь?
— Вернусь к своим.
— Что ты сделаешь для своего товарища? Мильтон ответил, чуть помедлив.
Пако громко вздохнул.
— Да, но где искать? Скажи, где ты собираешься попытать счастья? В Альбе, Асти или Канелли?
— Асти слишком далеко. Альба — мой дом, и если мне не повезет... я даже боюсь думать об этом. Фашисты устроили бы процессию, гнали людей смотреть на меня. Ну а вдруг я наломаю дров, вдруг мне придется стрелять, чтобы уйти, тогда у них есть Джордже, на котором можно тут же отыграться.
— Остается Канелли, — сказал Пако, — но в Канелли стоят одни санмарковцы. Худшей лужи для рыбалки не найти, ты ведь знаешь, что такое дивизия «Сан-Марко».
— Со спины все люди одинаковые.
Около десяти вечера Мильтон, вместо того чтобы быть в Треизо, где его ждал Лео, сидел в лачуге, затерявшейся в складках необъятного холма, обращенного другим склоном к Санто-Стефано: ходьбы до Треизо отсюда было два часа.
В темноте он отыскал дом на ощупь, а ведь он прекрасно его знал. Домишко был приземистый и покосившийся, будто получил шлепок по крыше да так с тех пор и не оправился. Был он того же серого цвета, что туф в балке, окна разбиты и почти все до единого зашиты досками, гнилыми от непогоды, деревянное крылечко тоже прогнило и залатано жестью, вырезанной из банок, в которых продается керосин. Один угол обвалился, обломки громоздились вокруг ствола дикой черешни. Если что и могло радовать добротностью в этом доме, так это кровля, настеленная наново, однако на общем фоке она выглядела как красная гвоздика в волосах старой карги.
Мильтон курил и смотрел на чахлое пламя сортовых стеблей, сидя спиной к старухе, макавшей грязные тарелки в таз с холодной водой. Он уже облачился в штатское и чувствовал себя полуодетым. Особенно легким казался ему пиджак, подчеркивавший его дикую худобу, — летний пиджачок, да и только. Он поставил карабин к печке и рядом с собой, на скамейке, положил пистолет.
Не глядя на него, старуха сказала:
— У тебя жар. Не пожимай плечами. Жар не любит, когда, говоря про него, пожимают плечами. У тебя небольшой жар, но он есть.
При каждой затяжке Мильтон либо кашлял, либо изо всех сил старался сдержать кашель. Женщина продолжала:
— В этот раз я тебя плохо накормила.
— Нет, что вы! — горячо возразил Мильтон. — Вы мне дали яйцо!
— Эти стебли гореть горят, но тепла от них никакого, правда? А дрова надо беречь. Зима будет длинная.
Мильтон кивнул не оборачиваясь.
— Это будет самая долгая зима, с тех пор как стоит мир. Зима на полгода.
— Почему на полгода?
— Никогда бы не поверил, что нас ждет вторая зима. Пусть только кто-нибудь попробует сказать мне, будто он это предвидел, я в глаза назову его лжецом и хвастуном. — Он полуобернулся к старухе и прибавил: — Прошлой зимой у меня была замечательная куртка из мерлушки. В середине апреля я ее выбросил, хотя она была замечательная и хотя у меня всегда сердце щемит, когда я выбрасываю свои вещи. Представьте, я был мальчишкой, еще до войны, и у меня щемило сердце, когда я бросал окурки, особенно ночью, в темноте. Представьте, меня мучила судьба окурков. Свою куртку я зашвырнул в кусты недалеко от Мураццано, Тогда я был уверен, что до новых холодов времени у нас с лихвой, чтобы сбросить двух Муссолини.
— Ну а теперь? Теперь- то когда этому будет конец? Когда мы сможем сказать: конец?
— В мае.
— В мае?
— Потому-то я и сказал, что эта зима на полгода.
— В мае, — повторила женщина для себя. — Конечно, это ужасно долго, но это хоть какой-то срок, я тебе верю, ты парень серьезный и ученый. А бедным людям — главное срок знать. Теперь я буду привыкать к мысли, что с мая наши мужчины смогут ездить на ярмарки и на базар, как бывало, и по дороге их никто не убьет. Парни и девушки смогут танцевать на улице, молодые женщины захотят детей, а мы, старухи, сможем выходить за порог и не бояться, что наткнемся на чужого человека при ружье. А в мае красота, какие вечера, и можно будет спускаться в деревню и глядеть в свое удовольствие на иллюминацию.
Женщина все говорила, описывала мирное лето, не видя, что на лице Мильтона появилось и застыло выражение горечи. Без Фульвии для него нет лета, он будет единственным существом в мире, дрожащим от холода в разгаре лета. Вот если Фульвия ждет его на берегу бурного океана, через который он пустился вплавь... Он должен непременно знать, должен непременно, не позднее, чем завтра, разбить ту копилку и извлечь из нее монету, чтобы купить книгу, содержащую правду.
Ему удалось сосредоточиться на этой мысли благодаря тому, что женщина на минуту смолкла, прислушиваясь к барабанящему по крыше дождю.
— Тебе не кажется, что небеса сильнее всего поливают мой дом?
Она прошла мимо Мильтона, высыпала в огонь остатки стеблей из корзины и, уперев в бока тоненькие костлявые ручки, остановилась перед гостем, сухонькая, волосы сальные, беззубая, вонючая. Глядя на нее, Мильтон тщетно силился представить себе, какой она была в юности.
— А что же ваш товарищ? — спросила она. — Тот, которому не повезло нынче утром?
— Не знаю, — ответил он, уставясь в пол.
— Видать, что тебе тяжело. Вы ничего не смогли для него сделать?
— Ничего. Во всей дивизии не было ни одного пленного на обмен.
— Теперь ты понял, что пленных надо беречь, держать их для такого случая, как нынче утром. — Говоря, женщина размахивала руками. — А ведь пленные-то у вас были. Я сама видала одного несколько недель назад, он проходил по тропинке перед моим домом с завязанными глазами и скрученными руками, а за ним шел Фирпо и все время поддавал ему коленом. Я еще крикнула ему со двора про милосердие, потому как в милосердии у нас у всех нужда. Фирпо обернулся, ну прямо как бешеный, обозвал меня старой ведьмой и упредил, что, если я не сгину сию минуту, он меня пристрелит. И это Фирпо, который сто раз ел и спал у меня. Теперь ты понял, что пленных надо беречь?