Было уже далеко за полдень, но солнце по-прежнему пригревало спину: растянувшись бок о бок на земле, мы глядели на железнодорожное полотно.
Весь путь сюда занял у нас часа три-четыре, и за это время мы отдыхали только один раз, когда залегли у подножия густой ели, прижавшись к стволу и прислушиваясь к гулу самолета, кружившего над верхушками деревьев. Я прикрыл руками светлые волосы Герды, и мы свернулись колесом вокруг ели, так, чтобы не выделяться среди корней на темной лесной почве. Самолет дважды возвращался назад, и мы не знали, заметили нас сверху или нет. Потом мы добрались до узкого, вытянутого в длину озера; мы надеялись, что самолет улетел на свою базу. У Герды все время ныли ноги, но стоило мне оглянуться назад, как она распрямляла плечи и старалась не хромать. Я помог ей снять ботинки, но чулки прилипли к коже, покрытой волдырями и запекшейся кровью, и мы не стали их трогать. В одной из горных расселин мы обнаружили лодку и сразу же столкнули ее в воду, а я вырвал из земли тоненькую березку, которая могла сойти за удочку, и перекинул через борт.
Я греб, а Герда сидела верхом на корме, спустив ноги в воду, и самолет больше не появлялся, зато с юга, плавно снижаясь, прилетели утки, и мы оба сочли это добрым предзнаменованием — я даже перестал грести, а Герда вынула из воды ноги. Но тут, заметив нас, утки испуганно захлопали крыльями, затем, снова взмыв в воздух, полетели дальше — на север. А Робарт был мертв, и Шнайдер, и фельдфебель, и Кайзер, которого мы так и не видели в лицо. Словно эти убийства, эти спокойные выстрелы в упор не были частицей войны, мы не говорили о них — мы вообще почти не разговаривали друг с другом, — но я все время видел связанные руки Робарта, его сложенные — в знак приветствия — ладони и еще... я словно наяву видел его глаза, когда он понял, что у Мартина на уме. Те три выстрела разрушили также близость, наметившуюся было между Гердой и мной: мы мгновенно сделались друг другу чужими, будто соучастники преступления, и теперь, когда я спрашивал, как у нее с ногой, мы оба чувствовали, что это звучит фальшиво, и я был только рад, если она не отвечала.
Втащив лодку на берег, мы укрыли ее за уступом с восточной стороны озерца: никто не должен был догадаться, что мы сюда переправились. Наверно, теперь немцы разобьются на две группы, которые двинутся вдоль озерца, с обычной своей дотошностью прочесывая берега, и если у них только одна собака, то пройдет много времени, прежде чем они снова нападут на наш след.
Мы отыскали тропинку, о которой говорил Мартин, и прошли по ней примерно с полмили. Затем, свернув с нее, мы уже смелей взяли курс на север — Мартин показал нам эту дорогу на карте — и наконец достигли условного места к югу от Буруда. Я соорудил небольшой шалаш из ветвей и мха, чтобы нас нельзя было увидеть с воздуха, и теперь мы лежали, растянувшись на сухом хвойном ковре, откуда нам открывался вид на железнодорожную насыпь и короткий отрезок шоссе на другой стороне.
Солнце проникало сквозь навес, сплетая узор из света и тени, который медленно перемещался. Стоило Герде пошевельнуться, как в ее волосах рассыпались золотые искры и сквозь мерцающий свет виднелась черная рукоятка пистолета, торчавшего из внутреннего кармана ее куртки.
Попросив у Герды пистолет, я на всякий случай показал ей, как с ним обращаться. Затем я достал свой кольт и на нем тоже показал, как его заряжать, как ставить на предохранитель и как вставлять новую обойму. Герда внимательно слушала объяснения и безошибочно повторяла все приемы, но без всякого интереса. За немногими взглядами и скупыми словами, которыми мы обменялись, я снова чувствовал ее отчаянный, немой вопрос; я знал, она сейчас думает об отце, и радовался, что она не спрашивает о плакате: я твердо решил сказать, что потерял его, если вдруг Герда захочет на него посмотреть.
Ожидание тяготило меня; я жалел, что пришлось отдать часы; каждые пять минут я вылезал из шалаша и, пройдя несколько метров к откосу, оборачивался лицом к западу и прислушивался.
Когда в четвертый раз я возвратился в шалаш, Герда спала. В нашем тесном приюте, наполненном запахами земли, еще сохранилось тепло, Герда сняла куртку и подложила ее себе под голову, как подушку. Она спала на животе, подсунув под щеку ладонь и слегка поджав правую ногу; стройная, тоненькая, с точеными руками и ногами, она лежала, расслабившись, и я видел ее плечи, округло выступавшие под легкой кофточкой, и светлый пух на руках, и ногти, черные от грязи, и одну бровь, и щеку, и уголок рта, и изгиб ноздри... и правое бедро, и круглую коленку...
Она откинула руку; я не мог войти в шалаш, не стронув ее с места, и, стоя на коленях у входа, раздумывал, что же мне делать, и тут вдруг меня захлестнуло неизведанное прежде чувство — страстная безграничная нежность, и мне захотелось прижаться к Герде и, накрыв ей голову, лицо и плечи моей курткой, позабыть обо всем — о самолете, о Вебьернсене, о железной дороге и шоссе, о тех, кто гнался за нами.
Я осторожно приподнял ее руку и боком вполз под навес, и вот я уже лежал рядом с ней, слушая, как жестко стучится сердце о хвойный ковер, и все вокруг обрело совершенно четкие очертания и в то же время смутные, как во сне: каменные плиты на железнодорожной насыпи, неровная лента гравия, бегущая по середине шоссе на той стороне, молодые березы во рву между железнодорожным полотном и откосом, даже шишки, что, распустив чешуйки, лежали у меня прямо перед глазами, даже узор солнца и тени на земле под навесом... и, взяв кольт, я переложил его к себе под правую руку, так, чтобы второпях я сразу мог за него схватиться, и потом я перевернулся на бок и остался лежать, чуть ли не касаясь губами ее пальцев.
Внезапно она глубоко вздохнула и веки ее затрепетали. Углы ее губ вздрогнули, она вдруг ударила рукой об землю, и у нее вырвался душераздирающий хриплый стон. Она забилась всем телом и зашарила вокруг руками, и, вцепившись в мою куртку, стала комкать ее, так что грубая кожа заскрипела под ее пальцами, и тут она открыла глаза, но все еще никак не могла очнуться, а я еще ближе придвинулся к ней и, пытаясь, успокоить ее, сжал ее руки.