— Здесь нельзя оставаться! — крикнул я, стремясь втемяшить ей в голову эту простую мысль. — Слышишь, мы должны идти дальше, но сперва нам надо поесть и найти приют, чтобы укрыться на час-другой. Может, эти люди помогут нам, может, они знают кого-то, кто проведет нас дальше, только здесь нельзя оставаться, здесь нас непременно схватят! Она не ответила.
— Что ж, тогда я пойду один, — сказал я и встал, — а если что случится...
Она резко вскочила на ноги, прежде чем я успел повернуться и уйти.
— Не дури, — сказала она сердито, — мы пойдем вместе, разве что ты хочешь уйти без меня...
Я понял: она вспомнила то, что недавно приключилось в тумане, когда мы боролись с ней на куче хвороста, а потом я зашагал прочь, убеждая самого себя, что просто ищу дорогу в ложбину; она тогда раскусила меня, Я глядел на синий, как шелк, прозрачный дымок и думал, что она имеет право подозревать меня в чем угодно.
Она согласилась оторвать карманы, но не хотела бросать лоскутки, и я притворился, будто не понимаю, в чем дело, и, пожав плечами, сказал, что готов сберечь их для нее. Она не ответила, просто тщательно сложила их и спрятала в нагрудный карман.
Мы стряхнули с себя самую приметную грязь, Герда выдернула нитки, оставшиеся на линии шва, там, где были пришиты карманы, и спросила, какой у нее вид. Я кивнул: вид вполне приличный, и вдруг вспомнил, что у меня есть расческа, которую мне чудом удалось сохранить. Расческа произвела на нее странное впечатление. Она изумленно вскрикнула, словно обретя предмет из прежнего, почти забытого мира, и, пока она причесывалась, я подумал: хорошо, что я ее не показал Герде раньше. Там, внизу, в застланной туманом лощине, Герда только отшвырнула бы расческу в сторону, и ее стошнило бы, и она вся забилась бы в рыданиях... но с тех пор прошло уже пять часов, и мы давно не слышали выстрелов.
Она все причесывалась и причесывалась, преображаясь у меня на глазах, и с каждым взмахом руки, словно на фотобумаге, проявлялась все отчетливее: сначала глаза, потом нос, рот, узкий белый лоб — он весь только смутно угадывался где-то под копной волос, и уши — маленькие, розовые, как у ребенка.
— Возьми его себе, — сказал я, когда, кончив причесываться, она протянула мне гребешок.
Она явно ждала этого, потому что спрятала гребешок без лишних слов; я подошел к самому краю склона — посмотреть, где нам лучше спуститься, и в ту же минуту мы услыхали лай.
Мы мчались по склону, скользкому, как мыло, по обломкам коры и прелой траве, я чувствовал, как в горле бешено стучит кровь, и думал, что вот сейчас будет конец. Может, мы успеем добежать до скотного двора, может быть, нам удастся спрятаться в сене или нет, под крышкой колодца: там темно, мы сожмемся в комок, затаив дыхание, но что, если колодец заперт, да и все равно следы приведут к нему, и, когда мы почти сбежали со склона и нам оставалось всего с полсотни метров до опушки леса, я вдруг повернул влево и побежал на север.
Вдоль узкой вспаханной полоски поля тянулась тропинка, и, когда мы бежали к ней, скользя по сырей траве и валежнику, и падали, споткнувшись на мокрых корнях, и сучья хлестали нас по глазам, я все время мечтал об одном: только бы добраться до леса, с северной стороны окаймлявшего поле. Пусть уж лучше нас схватят там. Только бы не вытаскивали из копны сена или из колодезной будки и не вели, толкая в спину прикладом, через весь двор усадьбы. Только бы не возвращаться назад неспешным шагом и потом, дождавшись машины на перекрестке, снова ждать, лежа под брезентом, и опять ждать...
Я услышал, как сзади меня окликнула Герда, и тут меня снова захлестнули стыд и страх. Я обернулся назад, но не увидел ее, пробежал еще метров десять, снова стал; я то бежал вперед, повинуясь страху, то, устыдившись, останавливался и ждал.
И вот я увидел ее: она, шатаясь, брела по тропе тяжко и с присвистом дыша, волосы снова упали ей на лицо, так что ей приходилось придерживать их одной рукой, а другой она отбивалась от сучьев.
— Беги! — крикнула она мне.
Ее лицо побелело как мел и стало неузнаваемо, она снова крикнула мне: «Беги!», но я уже отогнал своих докучливых спутников — стыд и страх — и теперь чувствовал только усталость и какое-то оцепенение. И опять — страх…
Мы добрели до северной оконечности поля, здесь опять начинался подъем, не слишком высокий, но все же настолько крутой, что нам пришлось карабкаться на четвереньках. И мы поползли вверх по склону. Я протянул ей руку, чтобы помочь; не знаю, что мне удалось побороть в себе — стыд или страх. Она совсем выбилась из сил, из горла ее вырывались хриплые стоны. Широко раскрыв рот, она глотала воздух, и в груди ее что- то свистело и скрежетало. Слезы струились из ее глаз, она то и дело облизывала губы и все же нашла в себе силы в третий раз крикнуть мне «беги», будто кто-то может бежать вверх по крутому склону, и вот мы уже добрались до верха и проползли на четвереньках первые несколько метров и только потом встали и побрели дальше.
Еще отсрочка.
Я остановился, ожидая, что на краю взгорка сейчас покажутся дула автоматов и за ними каски. Но кругом опять была тишина, были только лес, и его шелест, и еще — наше собственное судорожное дыхание.
— А что, если они на том хуторе?
Она не ответила. Я заметил, что она скинула куртку и, скомкав, сгребла в охапку, и подумал, не должен ли я ей предложить понести сверток.
— Наверно, они на хуторе, — решительно сказал я. — Пошли дальше.
— Может, собака потеряла след на тропинке, — сказал я.
— Лучше помолчим, — выдохнула она, — не гадай попусту, от этого только хуже.
— А может, они устали и решили на всех плюнуть, — упрямо продолжал я, — они ведь простые солдаты, что им до нас? Им-то все равно, поймают нас или нет.
— Они выполняют приказ.
— По-разному можно выполнять приказы.
— А для них это своего рода спорт. И к тому же каждый надеется на повышение.
— Кому нужно повышение? Скоро войне конец.
— Для них это забава, вроде кино, что- то новое, захватывающее: погоня за преступниками. Война невыносимо скучна, когда ничего не случается. Солдатам ведь тоже нужны увлекательные переживания, о которых потом можно будет порассказать дома.