— Вот видите, — Нина взяла зонт, покровительственно усмехнулась. — А упирались. Кто знает, вдруг из вас еще получится великий артист?
— Я очень бы этого хотел, — серьезно сказал Овчинников.
Нина погасила в мастерской свет и вместе с Овчинниковым вышла в холодную сырую тьму улицы.
Во влажной мгле осенней ночи смутно мерцал сквозь дремучую чащобу тусклый светлячок оконца лесной заимки. Возница, сидевший в передней части телеги, хлестнул лошадь и обернулся к продрогшему Овчинникову:
— Вот и приехали. Сейчас согреетесь.
Овчинников ничего не ответил, лишь плотнее запахнул шинель.
Лошадь бойко затрусила к близкому дому.
Там, в горнице на заимке, чадящая керосиновая лампа освещала странный натюрморт: самовар, бутылку водки, неоконченный пасьянс и початый пирог с тремя воткнутыми в него зажженными свечами. Мещеряков плеснул Кадырову и себе водки, обернулся к застывшему у стола Шерифу. Ошейник пса густо украшали боевые царские ордена на ярких муаровых лентах: Святой Анны четвертой степени с мечами и бантом и надписью «За храбрость», Святого Станислава третьей степени с мечами и бантом, Святой Анны третьей степени с мечами и бантом, Святой Анны второй степени с мечами, Святого Станислава второй степени с мечами. Среди орденов висела светло-бронзовая медаль в память трехсотлетия царствования дома Романовых. Есаул серьезно сказал овчарке:
— За твою собачью жизнь, друг!
— За нашу, — поправил, невесело усмехнувшись, Кадыров, — собачью…
— Пошляк ты, Кадыров, — поморщился Мещеряков. — Ничего святого.
Выпили. С улицы донесся сопровождаемый лошадиным фырканьем скрип подъехавшей телеги.
— Вот и он, — сказал Мещеряков.
Пес, звеня регалиями, кинулся к дверям.
— Шериф, назад! — приказал хозяин.
Собака послушно вернулась на место возле хозяина. На крыльце, потом в сенях раздались гулкие шаги. Дверь отворилась. Вошел Овчинников.
— Добрый вечер, господа, — сказал он, потирая озябшие руки.
Мещеряков кивнул, поднялся, жестом пригласил гостя к столу. Овчинников сбросил шинель и шлем на лавку, подошел.
— У нас праздник, — сказал есаул. — Шерифу три года.
Он налил водки в пустую кружку, придвинул ее Овчинникову.
— Я не предупрежден, — сказал тот. — Неловко без подарка.
— Ничего, — успокоил Мещеряков и притянул к себе пса.
Забренчали на ошейнике награды. Во взгляде Овчинникова отразилось изумление.
— Я подарил ему сегодня все, что заслужил за три войны, — отвечая на немой вопрос, серьезно сказал есаул.
— Это не лучшая из шуток, — поморщился гость.
— Ну, о ваших-то шуточках я наслышан, — усмехнулся Мещеряков. — Одни расстрелы под Моцарта чего стоят. А я не шучу. Шериф единственный, кто не предаст.
На этот раз есаул не кривил душой и не рисовался. Он говорил чистую правду. Шериф в самом деле был единственным живым существом, которому он беззаветно верил и которое по-настоящему любил. Родители Мещерякова умерли от тифа, братьев и сестер не было, мужской дружбы он не признавал, женщин глубоко презирал. Впрочем, презирал и ненавидел он не только женщин, а всех без исключения людей. Да и вообще есаул считал, что человек — трагическая ошибка природы. Никогда не появлялось на земле создания более гнусного. Любое живое существо, кроме человека, ведет себя естественно: добывает пропитание и заботится о безопасности — своей и своих детенышей. Ни один хищник, даже самый коварный и свирепый, не убивает, когда сыт. И только человек, словно в насмешку названный венцом творения, постоянно губит себе подобных из жадности, зависти, властолюбия. Лишь человек бессмысленно уничтожает природу и животных, уродует и разоряет все вокруг, неся с собой смерть и запустение. Вот почему классическую формулу «все живое разумно» Мещеряков считал совершенно неверной в отношении человека. Поскольку существование этого гнусного создания приносит только вред, человек неизбежно вымрет, исчезнет с лица земли, как исчезли некогда игуанодон и птеродактиль, и его исчезновение станет высшим торжеством правды. Так какое же ощущение, кроме омерзения и ненависти, мог вызвать человек у есаула? И вправе ли сравниться то жалкое, фальшивое, неверное, что принято называть человечьей преданностью, с безоглядной воинствующей преданностью Шерифа, готового в любой момент без колебаний отдать за хозяина жизнь?..
Мещеряков поднял свою кружку и выжидательно посмотрел на Овчинникова.
— Что ж… — Овчинников тоже поднял кружку. — Тогда за верность, первую из добродетелей!
— Великолепный тост, — сказал есаул.
Овчинников выпил до дна, поставил кружку и, помолчав, сказал:
— Я ничего не принес Шерифу. Но у меня подарок для вас.
Мещеряков тоже выпил до дна и спокойно сказал:
— Если вы об эшелоне — я знаю. Мы вырежем охрану и взорвем состав на мосту. Там глубоко, и течение сильное. Никто не спасется.
— Я о другом, — сказал Овчинников. — Вывести из тюрьмы одного Синельникова невозможно…
Он сделал паузу, выжидательно глядя на Мещерякова. Лицо того словно окаменело.
— …но можно освободить сразу всех заключенных Воскресенской тюрьмы и одновременно уничтожить всех красных в городе, — невозмутимо продолжил Овчинников. — Тогда и Синельников — ваш!..
Лишь теперь Овчинников сел на скамью, откинулся на спинку. Мещеряков, не сводя с него настороженного взгляда, уселся напротив. Кадыров, по обыкновению недоверчиво глядя на Овчинникова, устроился рядом с есаулом.
— Осечки быть не может, я продумал все, — спокойно проговорил Овчинников. — Сейчас я изложу свой план. Возникнут сомнения, не стесняйтесь.
Мещеряков, не сводя с Овчинникова глаз, смешал карты неоконченного пасьянса и стал тасовать колоду.
— Итак, ваш человек, напившись в городе, кричит обидные для власти слова, — начал Овчинников. — Его забирают в ЧК для проверки. Протрезвев, он якобы со страху выбалтывает, что служит у вас порученцем, что вам известно об эшелоне и что в ночь на пятницу ваш отряд взорвет его вместе с мостом. Камчатов не удивится вашей осведомленности. Важину и мне он говорил, что в городе у вас есть уши. А такого верного случая расправиться наконец с вами красные не упустят.
— Баранов с двенадцатью саблями не рискнет напасть, — сказал есаул. — Мы вырубим их в четверть часа.
— Все верно, — Овчинников кивнул, усмехнулся. — Именно поэтому у красных один выход: на одну ночь придать Баранову весь мой взвод охраны.
— Не считайте их полными идиотами, — поморщился Мещеряков. — Обнажить тюрьму с государственными преступниками?.. — Он отрицательно покачал головой.
— Камчатов так вас боится, что уже приказал мне снять с тюрьмы десять человек, — сделав ударение на слове «уже», спокойно сказал Овчинников. — Это на всякий случай, для страховки. Так неужели они не снимут остальных, зная о вашем нападении точно?
— Ночь без стражи? — Есаул уже колебался.
— Попытайтесь встать на их место и вы увидите, что риск минимальный, — сказал Овчинников. — Октябрь, смеркается рано, светает поздно. Взвод уйдет вечером в темноте и к рассвету вернется. Никто этого не заметит. Но даже этот минимальный риск тысячу раз оправдан: покончить с вами внезапным ударом. Камчатов только об этом и мечтает. Ведь в открытом бою у него никаких шансов.
— Гм… Ну, предположим. — Есаул стал раскладывать новый пасьянс. — Предположим, взвод уйдет. Дальше что?
— Дальше — кроме Важина, в тюрьме останутся лишь шестеро надзирателей, по двое на этаж, и четверо часовых на вышках, — сказал Овчинников.
— Все равно одному Важину с ними не справиться, а штурмом тюрьмы не взять. — Мещеряков говорил, не поднимая головы от карт. — Численное превосходство хорошо в поле.
— Штурма не будет, существует военная хитрость, — сказал Овчинников. — Пока красные ждут у Шмаковки, вы в темноте подойдете к тюрьме. Часть ваших людей оденется красноармейцами и изобразит конвой. Другие спрячут оружие под шинелями и сыграют пленных. Важин без хлопот впустит отряд во двор. Останется перебить часовых и надзирателей и раздать освобожденным офицерам оружие из тюремного цейхгауза. Его там воз. Любого. Сам видел.