Вельяминов стоял зрителем, будто заглянул по случаю. Я знал, что не по случаю. Он стягивал с руки палевую перчатку, палец за пальцем, и слушал, чуть склонив голову, с той благожелательной скукой, с какой слушают давно знаемое наперёд.
Чин спрашивал — я отвечал. Ровно, коротко, как уговорено, и на всё прямо, ничего не пряча.
— Команду разведчиков держал, — говорил я, — с ведома и по приказу подполковника Окунева. Охотниками её люди между собой называют. Малыми группами вёл бой — вёл. Через болото пошёл потому, что в лоб гряду было не взять иначе как горой трупов; справа, по сухому, неприятель обхода ждал; а болота не стерёг, держал за непролазное. Туда я роту и провёл. Пленного велел перевязать и дать воды. Добить не дал. Спросил через толмача, кто держал гряду. Всё так.
Вельяминов отделился от окна. Заговорил мягко, не повышая голоса, и не ко мне, а к чину:
— Позвольте уточнить. Подпоручик, я верно понял, признаёт, что отдавал боевые приказы малым отрядам помимо ротной цепи? По собственному усмотрению? И что распорядился пленным по единоличному решению?
Вот она, ловушка, гладкая, вежливая. Скажи «нет» — солгу, поймают на лжи. Скажи «да» — распишусь в самочинстве, как он того и хочет.
— Да, — сказал я ровно. — Отдавал. И распорядился. Команда охотников была мне подчинена с ведома подполковника Окунева; сигналы к бою оговорены загодя, частью замысла; ни одна группа задачи не нарушила, и через то разделение гряда и была взята. Пленным распорядился я — велел не добивать и довезти живым. На то, полагаю, и есть командир в бою, чтоб решать.
Вельяминов чуть улыбнулся — ровно настолько, чтоб обозначить, что зла не держит, — стянул наконец перчатку и постучал ею по раскрытой ладони.
— Разумеется. Я ведь и не спорю, господин подпоручик. Вы храбры, наслышан. Я лишь отмечаю для протокола, что метод ваш… своеобычен. Это ведь важно — чтоб в бумаге стояло точно. Бумага не любит приблизительности.
Бумага не любит приблизительности. Хорошо сказано. На том я его и взял.
— Господин капитан совершенно прав, — сказал я, и сказал не ему, а чину, не горячась, так же ровно, как он сам. — Бумага приблизительности не любит. Оттого прошу занести в протокол вот что.
Я перевёл дух. Перо за столом остановилось; писарь поднял голову; и Вельяминов перестал постукивать перчаткой.
— Прошу записать, что господин капитан Вельяминов при сём деле не присутствовал. Не был при постановке мне задачи подполковником Окуневым. Не был при переправе и устройстве мостков. Не был при штурме гряды. Не был и при разговоре моём с пленным. Сведения свои он получил из показаний других лиц. Потому прошу указать в деле отдельно: какие обстоятельства подтверждает каждый свидетель и какие заключения принадлежат уже составителю рапорта.
В комнате стало тихо. Писарь глядел то на меня, то на чина — записывать ли. Чин помедлил, потом кивнул, и перо снова заскрипело.
Вельяминов сделал паузу. Самую малую. Лицо его не дрогнуло — он был не из тех, у кого дрожит лицо, — но я видел: он не ждал этого. Он ждал горячего мальчишку, что станет отпираться и брызгать обидой, а получил другое.
— Господин подпоручик, — проговорил он наконец, всё так же мягко, но в мягкости прибавилось холодку, — предметом рассмотрения являются ваши действия. А не то, каким порядком собраны о них сведения. Боюсь, вы уклоняетесь.
— Я не уклоняюсь, господин капитан. На все вопросы отвечал и отвечать буду. Я прошу одного: чтоб виденное очевидцами стояло в деле отдельно от пересказанного с чужого голоса. Ведь точность источника — она и есть точность дела. Коли спрос о том, верно ли описано, надобно знать, кто описывал и видел ли то, что описывает. Иначе как проверить?
Вельяминов ответил без заминки:
— Я и не выдавал себя за очевидца, господин подпоручик. Штабной офицер для того и сводит показания, чтобы начальство получало целое, а не десяток разрозненных рассказов. Свидетели опрошены. Самые факты вы только что признали.
Возражение было сильное и по форме чистое. Он не отступил ни на шаг, только переставил ногу удобнее. Чин выслушал его, затем поглядел на меня.
— Просьбу подпоручика внести, — распорядился он писарю. — Оценка источников будет дана при разборе.
Перо снова заскрипело. Я не опроверг Вельяминова, но заставил его назвать себя не свидетелем, а составителем. Для начала этого было довольно.
— Дозвольте внести и вопросы, на кои прошу ответа, прежде чем дело пойдёт дальше.
Чин разрешил.
Я спросил четыре вещи. Кто и когда признал болото непроходимым. Был ли мне приказан определённый способ атаки или только поставлена задача взять гряду. Кто исчислил, что другой способ стоил бы меньшей крови. И кто слышал весь разговор с пленным, чтобы назвать водой угощение, а первой помощью — почести.
Вельяминов отвечал там, где мог: ссылался на сведения разведки, на общепринятый порядок, на показания нижних чинов. Где ответа не было, обещал представить справку. Прочее — о подводах, личных вещах пленного и отдельных свидетелях — я попросил приобщить письменно.
Когда доследование кончилось, донос не рассыпался. Гряда осталась взятой через болото, пленный — перевязанным и напоенным, а я — человеком, чьи действия ещё предстояло оценивать. Но в протоколе теперь стояло и другое: составитель рапорта при событиях не присутствовал, а потому надлежало проверить порознь, что подтверждено показаниями очевидцев и что является его собственным толкованием.
Вельяминов держал перчатку уже спокойно. Глядел на меня внимательнее прежнего. Я не пробил его позицию, но заставил повернуть ко мне орудие. Значит, удар заметили.
Из комнаты я вышел без торжества. До победы было далеко. Но теперь я хотя бы знал, куда бить.
* * *
У поворота ждал меня Сорока — там же, где оставил поутру. Не ушёл. Зашагал рядом, в ногу, помолчал с полверсты.
— Худо? — сказал наконец.
— Не так, как поутру думал, Лукич.
— Бумага?
— Бумага.
Он покачал головой.
— Эх. От пули заслониться можно, вашбродие. Залечь, окопаться, за бугор спрятаться. А от бумаги загороди нет. Она тебя и в окопе сыщет. — Он пыхнул пустой трубкой. — Тут не отлежишься.
— Вот именно, Лукич, — сказал я. — Тут не отлежишься. Стало быть, и отлёживаться нечего.
Он покосился на меня из-под бровей, что-то прикинул по моему лицу, но спрашивать не стал. Старый солдат знает: коли командир заговорил так, значит, надумал что-то, а что — скажет, когда придёт срок.
К Окуневу я повернул один. Он выслушал меня про доследование, не перебивая, и по тому, как ходила у него мышца под скулой, я видел, что про себя уже всё решил.